Конечно, я боялся. Теперь я отдавал себе в этом отчет. Я приобрел опыт в подобных вещах. Боялся не чего-то конкретного, нет. Это был обобщенный страх, ни на что не направленный первородный страх перед существованием. Как эта страница оказалась здесь? Как она спаслась от холокоста?
Половицы жалобно всхлипнули. Я обвел взглядом пыльную комнату. Я был не один? Уже темнело, сгущался сумрак. Меня со всех сторон окружали звуки: капель с потолка, скрип паркета. Я сам понимал, насколько это абсурдно, но все-таки выкрикнул ее имя:
— Мэделин? — И она, будто отозвавшись на мой голос, взглянула на меня с каминной полки. Она неотрывно смотрела на меня, пока я, встав с кресла, ходил по комнате, не зная, куда спрятать конверт. — Как бы поступила на моем месте ты, Мэдди? — спросил я вслух. Я никогда не называл ее Мэдди при жизни. Это прозвище придумал для нее Джек. Но теперь она принадлежала мне в той же степени, что и ему. — Что бы ты сделала? — спросил я. — Как бы ты поступила, Мэдди?
В комнате стоял сундук — сундук, который сопровождал меня в школе и в семинарии, который последовал за мной из семинарии к первому приходу, а оттуда — практически во все временные пристанища, где мне доводилось жить. Я поднял крышку. Внутри лежали бумаги: завещание матери, распоряжения касательно дома в Кэмбервилле, перечень счетов в швейцарском банке, дневники, которые она вела, письма. Я вложил папирус обратно в конверт и водрузил его на самый верх, после чего захлопнул сундук и отправился искать течь в крыше.
Поездка по железной дороге — 1943
Поезд во время войны, хромой и изувеченный: все места заняты, пассажиры сидят на корточках в коридорах, лежат в коридорах, втискиваются в проходы между вагонами. Люди лежат на багажных полках над сиденьями, людей укладывают в багажном отсеке, людей запихивают в грязные санузлы. Люди, давка человеческих тел. В затхлом воздухе стоит жуткий смрад: запах нестиранной одежды, немытых тел, вонь испражнений, мочи и табака.
«Guardate come siamo ridotti», — говорит кто-то. Смотрите, до чего нас довели.
Поезд, запинаясь, ползет сквозь ночь и часами стоит на станциях, причем единственным никчемным объяснением простоев служат обычные сплетни: готовится воздушный рейд, рельсы повреждены диверсантами, мотор заглох, не хватает угля, не хватает рабочих — не хватает ума. Фрау Хюбер жмется в углу первоклассного купе, у самого окна. Место у окна — последняя роскошь, которую может предоставить ей посольство. Когда тьма изредка рассеивается, она смотрит в окно — смотрит на сумрачный мир, смотрит, как холмы и деревни тают в осенней полумгле, как реки, мосты и леса исчезают в ночи. Тем временем все остальные пассажиры в купе смотрят на нее: они знают, что она немка, но не знают, что это отныне означает. Ее служанка — суетливая женщина из Альта Адидже, которая согласилась на эту поездку при условии, что попадет домой, — сидит напротив и тихо постанывает. В купе, помимо них, сидят еще восемь человек: двое морских офицеров, скользкий делец, явно промышляющий на черном рынке, женщина с двумя детьми и двое парней, которые должны носить военную форму. Пассажиры искоса поглядывают друг на друга, ибо окружены они миром подозрений, миром, где мотивы поступков всегда неясны, а честь — категория весьма относительная. Женщина, которая сидит возле фрау Хюбер, ездила в Рим в больницу. Всем желающим она объясняет, что ее муж умирает от рака. То, что человек умирает от обычной болезни в разгар войны, кажется абсурдом. Она углубляется в детали заболевания, но так и не объясняет, почему он лежит в римской больнице, где ему не помогут, а не дома, где ему просто не сумеют помочь.