Мы вышли на балкон, Чанси — пошатываясь и опираясь о стены, я — следом за ним.
— Смотри, ни одного огонька. — Он махнул рукой.
Под нами чернела тьма. Луна скрылась за тучу, и только редкие звезды сияли на небе. Чанси облокотился на невысокую балюстраду и продолжал бормотать себе под нос, не обращая ни малейшего внимания на мое присутствие:
— Лабиринт… Это сильный магнит. Человеку не устоять… Бифэни, цилини… Чем плоха их жизнь? Даже они… Страх смерти… Стоит ли жизнь того, чтобы… Нет, человеку не устоять…
Он закрыл глаза и затих. Подождав минуту-две, я тронул его за плечо, опасаясь, что ему стало совсем плохо. Чанси вскинул голову, лицо его приняло осмысленное и даже надменное выражение.
— Это трудно. Трудно остаться человеком, когда рядом Лабиринт. Но мы должны оставаться людьми. Ты Пришедший, и тебе не понять, что значит двадцать лет жить на грани предательства самого себя. И главное, непонятно, что же я боюсь предать? Что значит быть человеком? И надо ли им быть? Но оставаться им надо. Двадцать лет! Ты не поймешь и, конечно, осудишь. Но главный-то судья себе я сам! — Чанси замолчал и выпрямился. Теперь он совсем не походил на человека пьяного или замученного мировой скорбью. — А вот и луна. Ты мой гость, но, может, не сочтешь за труд принести бокалы и кувшин с вином?
Я посмотрел на него с удивлением: только что этот человек еле языком ворочал и вдруг ожил, — кивнул и направился в комнату. Поставил на поднос кувшин и бокалы и вернулся на балкон, однако Чанси там уже не было. Я внимательно осмотрелся — деться ему было некуда: луна вновь ярко освещала и сам балкон, и гладкие поверхности примыкавших к нему стен. И тут меня поразила догадка: кажется, Чанси видел только один путь оставаться человеком и не поддаться Лабиринту… Поставив поднос на пол, я перегнулся через балконный парапет. Вгляделся в темноту. Так и есть.
Вбежав в комнату, я несколько раз громко хлопнул в ладоши, созывая людей.
* * *
— Сколько можно спать, друг? — Петрович склонился надо мной, и мне были хорошо видны его глаза — серо-зеленые с рыжими разводами вокруг зрачков.
— Ну вот, так-то лучше. Как тебя зовут, скажи. Чтоб жене, детишкам сообщить. Фамилия-то какая?
— Смотрит? Может, позвать кого?
— Чего звать-то? Вот если бы заговорил. Ну, друг, губы-то разлепи, молви словечко.
Он просил так настойчиво, будто от того, скажу я что-нибудь или нет, зависит его судьба. Но что я могу ему сказать? Я не помню ни имени своего, ни фамилии. Се назвала меня Дигуан, но ведь это не настоящее имя. Не помню, чтобы я приносил кому-либо особую радость.