Сквозь ее белую, скромно завязанную на груди косыночку, просвечивали только нежные очертания округлой, как у голубки, шеи; простое платье тонкого темно-зеленого сукна плотно облегало ее изящную маленькую фигурку; хоть Мари и теперь уже была хорошо сложена, ей предстояло и вырасти и развиться — ведь ей не было еще и семнадцати лет. На девушке был темно-фиолетовый шелковый передничек с нагрудником, который наши крестьянки совершенно напрасно перестали теперь носить и который так изящно и благородно облегал грудь. Теперь в осанке их бывает больше гордости, когда они развевают по ветру свои косынки, но в наряде их уже ничего не осталось от той очаровательной старинной стыдливости, которая делала их похожими на девственниц Гольбейна. В них теперь больше кокетства, больше грации. В прежние же времена в облике девушки ценилась особая строгость, от которой те улыбки, которыми она изредка дарила, становились и выразительнее и одухотвореннее.
Когда начали подносить подарки, Жермен, по обычаю, вложил в руку невесте трезен, иначе говоря — тринадцать серебряных монет. Он надел ей на палец серебряное кольцо, форма которого оставалась неизменной в течение многих веков и которое, однако, впоследствии было заменено золотым обручальным кольцом. Когда они выходили из церкви, Мари тихо спросила:
— Это как раз то кольцо, которое я хотела? О котором я просила тебя, Жермен?
— Да, — ответил он, — то, что было на пальце у моей Катрин, когда она умерла. Это то самое кольцо, которое я надел ей на руку так же, как сейчас тебе.
— Спасибо, Жермен, — сказала маленькая Мари спокойно и проникновенно. — Я с ним и умру, и, если я умру раньше тебя, прибереги его к свадьбе маленькой Соланж.
Все опять сели на лошадей и очень быстро вернулись в Белер. Угощение было отменное, и гости просидели за столом до полуночи, прерывая трапезу только для того, чтобы потанцевать и попеть. Старики же не вставали из-за стола целых четырнадцать часов. Могильщик занялся стряпней и оказался отличным поваром. Он славился этим своим умением и отходил от плиты только для того, чтобы принять участие в пении и танцах. Однако наш бедный Бонтан страдал падучей! Кто бы подумал! Он был свеж, силен и весел, как юноша. Как-то раз перед вечером мы нашли его в канаве: скрюченный своим недугом, он лежал неподвижно, как мертвец. Мы привезли его к себе на тачке и всю ночь от него не отходили. Через три дня он уже пировал, заливался песнями как дрозд, прыгал как козленок и весь трясся, как то было в обычае в старину. Иногда не успевал он вернуться со свадьбы, как ему приходилось уже идти рыть могилу и заколачивать гроб. Он благочестиво все исполнял, но, хотя обязанность эта как будто и не портила ему хорошего настроения, в глубине души у него, должно быть, оставалось все же какое-то тяжелое чувство, и не от этого ли следующий припадок наступал у него скорее, чем обычно. Жена его была разбита параличом и двадцать лет не вставала с кресла. Матери его сто сорок лет, и она жива еще и сейчас. А сам он, бедняга, такой славный, такой веселый, такой забавный, погиб в прошлом году: упал с чердака на мостовую. Несомненно, с ним в этот час приключился припадок мучившего его недуга, и он, по обыкновению, ушел и спрятался в сене, чтобы не пугать и не огорчать домашних. Так вот трагически закончилась его жизнь, необыкновенная, как и он сам, в которой смешалось зловещее и шальное, страшное и веселое, и среди всего этого сердце его оставалось добрым, а обращение — приятным.