После исчезновения первого ребенка к сыщикам присоединились жители города, даже дети. Всякий раз, сбиваясь в группы, они с фонарями в руках обыскивали окрестности и находили то, что искали. Видимо, убийца не хотел устраивать головоломки.
Присоединиться к поискам, казавшимся мне увлекательными и опасными, порывался и я, но всякий раз мама осаживала меня, грозя ремнем. Она никогда не ударила бы меня. Я это знал и никогда не доводил ситуацию до той последней черты, за которой насилие было бы обоснованно и неизбежно. В этом, наряду с многими другими обстоятельствами, заключался особый смысл нашего мирного сосуществования. Обе стороны хорошо знали, где находится эта черта, и никогда ее не пересекали.
Все началось с цыганского табора, забредшего на окраину нашего города. Они приехали на своих кибитках по асфальтовой дороге, ведущей из областного центра, и остались рядом с ней, лишь скатившись с обочины. Разбив лагерь и породив кучу слухов, неделю цыгане жили, утверждая мнение о себе как о народе мирном, недобрые слухи о котором ходят совершенно зря. Женщины в цветастых юбках и платках гурьбой бродили по магазинам, выпрашивали у прохожих или во дворах деньги, еду и вещи.
Это «ну дай хоть что-нибудь» во мне, сыне учителей, впервые в жизни пробудило отчаянную жалость и ни разу не возбудило страх. Именно жалость, еще не милосердие, нет, ибо в эту пору я еще не улавливал разницы между этими понятиями. Впрочем, и жалость я растолковывал для себя только лишь как сопереживание страданиям существа, более слабого, чем я.
Жалость была для меня привычным делом, я знал в ней толк. Менее жизнеспособное существо, чем я, в нашем городе можно было сыскать лишь среди бездомных, физически слабых собак и кошек. Я сам был объектом жалости. Скажу вам, что это всегда неприятно и унизительно. За восемь лет я четырежды переболел пневмонией и почти убедил родителей в своем мучительном будущем. Я не понимал, почему зимой мне нельзя, как всем, есть снег и нужно наматывать шарф по самые глаза в не самую холодную погоду. Любая одежда, купленная по возрасту в областном центре, оказывалась мне велика.
— Наверное, пока я лежал в больницах и болел, ребята росли, — предположил я однажды.
Мама рассмеялась, подняла меня и прижала к себе. Я любил, когда она так делала. Наши лица соприкасались, я вдыхал мамин запах и чувствовал своим хлипким тельцем ее крепкую стать. При этом хорошо ощущалась связь между нами, то ли существующая давно, то ли появляющаяся именно тогда, когда она прижимала меня к себе. Но мне не хотелось задумываться об этом. Я не видел смысла в таких вот размышлениях. Если маме и мне нравится прижиматься друг к другу, значит, так нужно.