Аналогичен идейный рисунок стивенсоновской «Истории доктора Джекила и мистера Хайда» (о которой в деталях — тоже потом); чтоб его воспроизвести, придется повторить слово в слово весь предыдущий абзац. Герой периодически переключается из одной своей ипостаси в другую, из «позитивной» в «негативную», а стрелку на решающем полустанке событийного развития переводит скромное оптическое устройство, зеркало.
С применением зеркала в его предметном варианте сопряжены неизбежные пертурбации и мутации: ведь реалистическую трактовку действия корректирует теперь демонстративная условность. Естественно, что зеркало-предмет заверстывается в гротесковые концепции действительности — сказочные, сатирические, романтические. Именно там, в сказке, в сатире, в романтизме, оно чувствует себя как дома.
Трезвая, серьезная литература сдержанно относится к сюжетным фантазиям и, соответственно, «опускает» зеркало с небес на землю, до участи комментатора, сеющего заметки на полях. Разумеется, за ним сохранено право на гипотезу, но что такое сослагательное наклонение после осязаемых радостей полнокровной жизни?! И зеркало остается на всех своих прежних будничных постах и позициях: в вестибюлях, сумочках, дортуарах и будуарах, но сбрасывает с себя фаталистические полномочия; предмет — вершитель судеб — умирает — и воскресает в функции приема, идеи.
Будем называть такое зеркало — в отличие от реального редуцированным, подобно тому как называют редуцированным внутренний, спрятанный комизм Свифта и Щедрина в сравнении с откровенным, смеющимся смехом Диккенса, Твена или, допустим, раннего Чехова.
Редуцированное зеркало, истаявшее до такой степени, что остаются только зеркальные отношения и зависимости, только гармонии и рифмы, привольно вершит свои чудеса у Пушкина. Кружение изящных пар в бальном танце среди колонн — вот первый приходящий в голову, легкий, почти виньеточный набросок его симметрий. Пушкин виртуозно небрежен в своем художестве. Рисуя, он словно бы и не размышляет. Мановение кисти — штрих, другое касание — линия. Но какая глубокая продуманность каждой завершенной детали, какое совершенство пропорций — всех без исключения, «вертикальных» и «горизонтальных», стилевых и стиховых, изобразительных и повествовательных! Когда читаешь Пушкина, буквально осязаешь, как отражается одно в другом, другое в третьем, устраивая целое пиршество зеркальных перекличек. Не буду утверждать, что эта вакханалия высоконравственная, дабы не прослыть ханжой с антипушкинским мироощущением, но настаиваю на ее извечном нравственном подтексте, аспекте и смысле, на ее обязательных выходах в пространства этики.