— Меня перевели… — ответил Артём. — Это мой друг Осип, учёный.
– «…И днём и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом…» — сказал Мезерницкий, протягивая руку Осипу. Тот пожал её с некоторым неудовольствием.
— Я вам вещи принёс, Артём. А то вы всё не заходите, — негромко сказал Василий Петрович. — Впрочем, и правильно делаете.
Артём почувствовал, что от Василия Петровича — пахнет. Запах был неприятный, но странно знакомый.
«Да это ж запах барака! Моей двенадцатой роты! — догадался Артём. — Когда ж я успел отвыкнуть?»
И даже как-то легче стало, и отлегло: «…Да обычный запах!..» — даже не подумал, а скорей приказал себе Артём. Приказал и подчинился.
— …прозревали, какой он — народ, — продолжал о своём Мезерницкий, раскладывая принесённые гостями яства в разные стороны: это порезать, это почистить, это на салат, это на потом. — Может, он такой? Может, он сякой? И тут их наконец привезли посмотреть, какой он — народ. Они и прозрели! Только прозрели — во тьму! Прозрели — во тьму! Видят мрак! И пытаются теперь его описать соответствующим образом: народ — он, знаете ли, тёмный и безмолвный. «Да, тёмный и ещё страшный!» «Действительно, тёмный, страшный и как-то душно пахнет!» «И ещё колючий! Пахучий и колючий!» А это шуба, вывернутая наизнанку! Носили эту шубу на себе и не знали, что за дух там стоит в рукавах и под мышками!
— Это что? — спросил Осип, показывая пальцем.
— Это, — прервался Мезерницкий, кстати, совершенно не обидевшись, что его прервали, — тюленье мясо, — и тут же спросил у Артёма: — А вас куда перевели?
— Во вторую, — сказал Артём, улыбаясь.
— И чем теперь занимаетес? — спросил Мезерницкий, без мягкого знака в конце слова.
— Придумываю лозунги, — ответил Артём, продолжая улыбаться.
Мезерницкий, своеобразно сложив губы, покивал: да, мол, неплохо.
— Проще, чем на баланах? — спросил.
— Несколько проще, — столь же серьёзно ответил Артём.
— Мезерницкий, вы вот говорите: прозрели на Соловках. По-моему, была возможность увидеть и понять народ в Гражданскую? Разве нет? — сказал с улыбкой Василий Петрович.
— Нет, не говорите, — ответил Мезерницкий, тут же отвлёкшись от Артёма, и Артёму всё это казалось замечательно милым: разговор всех со всеми одновременно. — Во-первых, война, там другие обстоятельства. Там куда меньше быта. Во-вторых, даже на войне, где хватало всевозможного сброда, такого разнообразия типажей, как на Соловках, было не найти, тем более что иных типажей и не существовало тогда вовсе. Да, отчасти знали мужика и рабочего. Казака и осетина. Священника. Сироту. Прочее. Но на войне, как ни странно, люди всегда представляются чуть лучше, чем они есть: их так часто убивают, это очень действует — по крайней мере, на моей памяти нас убивали чаще, чем мы, и я так и не разучился огорчаться по этому поводу. Может быть, оттого, что тех, кого мы убивали, — мы не знали вовсе, а порой и не видели вблизи их смерть; зато тех, кого убивали из нас, — мы знали близко и видели исход всякой души.