Эйхманис залпом выпил свою кружку, не чокнувшись с Артёмом. Затем, не глядя, протянул руку — Артём быстро догадался о смысле этого движения и подал гроздь рябины. Эйхманис, удовлетворённо кивнув, отщипнул одну ягоду и закусил ею.
Артём тоже выпил, не закрывая глаз, — нельзя было хоть что-то пропустить.
Эйхманис поднял пустую кружку, и тут уже отец Феофан догадался, что делать, и подставил длинный палец. На него начлагеря вновь надел кружку.
— Двадцать пять лет на Соловках, — кивнул на Феофана Эйхманис, обращаясь к Артёму. — Четвертной ведь? — Отец Феофан согласно моргнул тяжёлыми веками. — Четыре года монашествовал в монастыре, а потом перебрался сюда… на Малую Муксольму… Отстроил себе хату и начал… совмещать труды молитвенные… — здесь Эйхманис сорвал ещё одну ягоду с грозди Артёма и бросил её в рот, — …с рыболовством и охотой на морского зверя… И, когда появились большевики, места своего не покинул, разве что вдруг начал курить махорку. Мы ему, — улыбнулся Эйхманис не столько даже Феофану или Артёму, сколько славному алкогольному теплу у себя в груди и в голове, — как специалисту, определили восемнадцать целковых жалованье… Занимается он всё тем же, что и прежде: рыбачит, охотится, поставляет рыбу на соловецкую кухню и тюленье мясо в сельхоз. Нашим свиньям на прокорм. Поэтому зову я его «тюлений староста». А он откликается. В часовню так и ходишь по сей день, тюлений староста?
— А чего ей пустовать, — просто ответил отец Феофан.
— Горшков-то хоть с тобой молится? — поинтересовался Эйхманис.
— Не замечен, — ответил отец Феофан, рассмешив начлагеря: Эйхманис от души захохотал.
Смех у начлагеря был не очень приятный, но Артём тоже засмеялся — чуть тише, чем Эйхманис, но чуть громче, чем стоявшие рядом красноармейцы.
— Иди, Артём, определяйся, — сказал Эйхманис.
В хате у Феофана вся утварь была самодельной. В красном углу имелся целый иконостас: «Купина неопалимая», «Сосновская», «Утоли моя печали» и несколько «Казанских». На стенах сушились тюленьи шкуры. Пахло там тяжело, душно, зато не человеком — и то хорошо. Иконы во всём этом неистребимом и тяжёлом рыбьем духе производили странное впечатление: Артём подумал, что если самую маленькую «Казанскую» перенести отсюда в другой дом — то этот дом за час весь пропахнет рыбацким духом. Из самого дальнего сундука, с самого его дна, достанешь кружевные манжеты — и вздрогнешь: как будто в них рыба наряжалась на свои рыбьи праздники.
…Отдохнуть им не дали — да и с чего было отдыхать, когда за работу не принимались ещё.
До самого вечера лагерники рыли ямы там, где указывал Эйхманис.