— Буржуев?
— Их. Они весь мир испакостили.
— Тут надо сразу взять, — говорю я, — огулом, и — в овраг.
Григорий смеется.
— Правильно, сразу. Чтоб океаны задрожали. Землю перевернуть и потрясти ее над самым адом.
— Чтобы туда всех буржуев?
— Их!
— Так! Но какую же силу надо иметь, чтобы трясти?
— Класс!
Он очень твердо произносит это слово. Так произносит, что чувствуешь за ним что‑то огромное, корнями вросшее в землю.
— Керенский — сволочь! — продолжает Гришка, — Ленина хотел арестовать. Смертную казнь ввел. Заодно с Корниловым. Но сметет их класс к чертовой бабушке!
Мы миновали отрубные выселки, первыми согласившиеся соединить свою землю с общественной. Вог и паше село.
Дома меня ждали ужинать. Отец и мать что‑то очень веселые. На столе — огурцы, редька, лук и, к моему удивлению, вяленая вобла.
— У вас что, праздник? — киваю на стол.
— Вроде, — говорит мать, — садись, заждались.
Когда уселись, отец посмотрел на мать, она на него, перемигнулись. Отец встает, идет за голландку.
— Что это у тебя, отец? — спрашиваю его.
— С покончанием ржаных, — смеется он, вынимая пробку из бутылки. Наливает в чайную чашку, подносит: — Пей всю сразу.
— А сами?
— Мы… чуток до тебя.
Так вон почему у них глаза блестят, — и я хватил. Хватил, и дух у меня занялся, глаза на лоб полезли. Куда там «всю»!
— На, на, скорей, — сует мне мать огурец, — протолкни.
Я действительно еле «протолкнул» и, вытирая слезы, спросил:
— Это… самогон такой?
— Чистый шпирт! — похвалился отец.
— Откуда?
— У Ладыженского цистерну вычерпали.
— И ты ездил?
— Куда–а мне! Ты допивай, а то он сразу выветрится, — посоветовал отец.
Он уже от кого‑то прознал, что спирт «выветривается».
— Что же, отец, много наших ездило?
— Господи благослови, — начали.
— «Благослови»… как бы их там солдаты не благословили.
— Нет, они стакнулись с ними.
— Опять поедут?
— Раз начали, знамо, не оставят.
После ужина я вышел на улицу. Теплая лунная ночь. Слышны песни, гармоника.
В мазанке густо пахнет сеном, дубовыми листьями. Мать заготовила на зиму веников. Они висят на перекладине и, неведомо отчего, тихо шуршат. Подо мною душистое сено. Голова слегка кружится. Ложусь, как на сеновале. И запах трав и дубовых листьев пьянит сильнее вина.
— Читай протокол! — охрипшим голосом говорит Григорий.
Народ стоит возле нашего стола, сидит за партами. В открытые окна из учительского сада уставились ребятишки. Жара, духота. Я, охрипший от речей и крика, встаю, смотрю на Филю, — у него свирепое лицо; на Степку Ворона, — мрачные очки; на Павлушку, — как всегда, он улыбается. И я, обращаясь к вдовам, к солдаткам, начинаю читать писанный мною под шум и гвалт народа протокол. Начинается он хитрыми словами. Не только для наших богачей, мельников, отрубников я так составил его, но, главным образом, для уездной продовольственной управы. Обсуждали закон о хлебной монополии. Вчера в комитете долго думали мы о нем. Было два предложения: совсем не собирать хлеба — тогда пришлют отряд, хлеб возьмут, но уже у всех, проводить — значит, поддержать правительство, — пусть хоть бы каплей, — а наш комитет не из таких людей. Выходило — не подчинимся, комитет разгонят; подчинимся — стало быть, за Временное правительство. И все‑таки лучше, если в село не приедет отряд.