Иногда, это случалось гораздо реже, в шутках отца появлялся элемент надрыва. Тогда все слова, произносимые отцом, все его действия внезапно приобретали двойной смысл — внешне оп оставался неудержимо веселым, бесшабашным и смешным, по странной, неприятной судорогой кривились его губы, мертво и холодно блестели глаза. Все веселье становилось сразу неестественным, вымученным и уж никак не смешным. Бабушка, Анна Ильинична, те из наших родственников, которые случайно находились в доме, все поневоле принимали участие в очередной commedia dell’arte, но ни отец, ни «артисты» ни на минуту не забывали, что все, что они делают, — бессмысленно и ложно. Отец вытаскивал огромный фотографический аппарат и снимал представление: бабушку верхом на маленькой детской лошадке, с огромным знаменем в руках, с несчастными, потухшими глазами за стеклами очков; дядю Павла, лежащего на земле, сжимающего средневековую секиру, с пенсне, съехавшим на самый кончик его длинного и печального носа; Анну Ильиничну в фантастическом наряде, в шляпе, утыканной лохматыми страусовыми перьями, с опущенными глазами и совсем невеселым лицом. В глубине был виден дядя Андрей, младший брат отца, в длинном плаще, с гордо поднятой жиденькой, белобрысой бородкой — единственный, кому в силу его молодости было, быть может, немного весело.
После подобных представлений па несколько дней отец исчезал из нашего детского поля зрения, и мы по настороженному лицу бабушки узнавали, что отец болен и что мы должны как можно меньше шуметь.
Изредка летом устраивались пикники. Как и все, что предпринимал отец, были грандиозны и наши поездки в Лиственницу — мачтовый лес, посаженный, по преданию, Петром Первым. Сборы были похожи на отправление экспедиции в неисследованные страны — телеги грузились самоварами, кульками, посудой, всевозможной едой, мешками со всякой всячиной, назначение которой было темно и непонятно. Сверху сажали нас, детей, — Нину, меня, двоюродных братьев сестер, и мы длинным караваном, цыганским шумны! табором ехали в лес, где на берегу реки, около веселых и шумных порогов нас понемногу разгружали. Отец уходил с нами дальше, вдоль берега и, выбрав между камнями тихую заводь, купал нас в холодной, темной воде. Он спрыгивал к нам в реку, и через его широкую загорелую спину начинали переливаться, сверкая на солнце, струи воды. Схватив кого-нибудь из нас за ногу, топил, а мы, даже соединенными усилиями десяти детских рук, не могли его сдвинуть с места. И чем больше было визга и шума, тем довольнее был отец. Иногда вместо телег весь скарб грузился на лодки — лодок было множество: «Кутуккари», «Тузик большой» и «Тузик маленький», «Хамоидол», «Дыр-Дыр», «Шурум-Бурум» (последнее название было дано отцом после того, как дядя Андрей предложил окрестить лодку «Буруном»), моторная лодка «Савва», — и подымались вверх по Черной речке верст за восемь, пока «Савва», сидевший глубже других лодок, не напарывался на корягу и не садился на мель. Тогда начиналась, собственно говоря, самая интересная часть путешествия: женщин ссаживали на берег, монтер Николай, ставший с годами большим и верным другом нашего дома, раздевался за кустом, потом с размаху бултыхался в холодную воду, нырял под корму моторной лодки и, пробыв с добрую минуту под водой, наконец выныривал, откидывая с лица намокшие от воды длинные волосы, и сообщал отцу о том, что винт цел.