Перуновы дети (Гнатюк, Гнатюк) - страница 29

В буйном кружении замелькали разноцветные юбки цыганок, в такт переплясу зазвенели браслеты, кольца и серьги, лихо застучали каблучки. И вот охваченная властью танца молодая цыганка опускается на колени, запрокидываясь назад, а грудь и плечи, послушные первозданному ритму бубна, плавными и мелкими волнами пульсируют, изнемогая…

Размеренней заговорили гитары, и торжественно медленно выплыли звуки скрипки. Грустя и жалея, любя и страдая, они то плачут, то смеются, снова сплетаются с завораживающим ритмом бубна, чтобы опять увлечь, закружить до самозабвения во всё убыстряющемся коловращении сладких и томных звуков, обнажённых плеч и манящих глаз, за которыми стоит что-то гордое, свободное и вечное!

– Браво, Милан! Спой ещё! – выкрикнуло сразу несколько голосов. Некий тучный господин, зажав в потной руке денежные купюры, протиснулся к сцене и широким жестом бросил их под ноги артистам.

Чернявый парень со смоляными кудрями вновь взял гитару. Мелодия, пробежав по струнам, вдруг замерла, словно зависнув над пропастью, а вослед ей понёсся звук плачущей от сумасшедшей тоски скрипки. Потом, рванувшись вверх, он стал тонким и звенящим, как последняя трель жаворонка в бескрайней голубизне жаркого степного неба. Мелодия дрожащей от самозабвения птахой уже готова была пасть в колышущееся море ржаных колосьев, но голос цыгана в атласной рубахе подхватил её бережно, как любимую девушку, и понёс, радуясь и восторгаясь своей драгоценной ношей. Он выводил мелодию, то свечой взмывая с ней ввысь, в бездонную синь, то падая до самой земли жаворонком, который в последний миг расправлял крылья, переходя на долгий полёт над просторами вольных полей.

Души слушателей, очарованные песней, улетали вслед за ней в полынно-ковыльные степи, лежащие за тысячи вёрст, на мгновения забывая, что большинству из находящихся здесь этого пути в действительности не преодолеть уже никогда.

На глазах мужчины, сидевшего у окна, заблестели слёзы. Чтобы скрыть их, он опёрся левой рукой на стол, заслонив лицо ладонью. Губы то шевелились, что-то повторяя, то плотно сжимались, выдавая охватившие его чувства. Иногда, если прислушаться, можно было различить исполненные тоски и ненависти слова:

– Сволочи! Всё погубили, сволочи!

Правая рука мужчины при этом до побеления косточек сжимала ручку ножа со старинным витиеватым вензелем ресторана.

За третьим справа столиком, у перегородки, сидели ещё двое мужчин. Один из них, едва закончилась песня, тяжело поднялся и, пошатываясь, побрёл к выходу. Второй – темноволосый и худощавый, лет тридцати – тридцати пяти, со слегка выдающимися скулами и тонкими интеллигентными чертами лица, несущими лёгкий налёт восточных кровей, остался сидеть неподвижно как изваяние, созерцая что-то внутри себя.