— Назад! Назад, сволочь, отходи!..
Воины попятились, уплотняя раздерганный ряд, и тогда с гиком и топотом серая туча конницы захлестнула толпы ордынской поределой пехоты.
— Хук! Хук! Хур-рагх! — обрушилось, кажется, со всех сторон; Юрко видел, как Таршила ударом своего длинного топора встретил первого всадника, выбив его из седла, словно легкий сноп овса, и рухнул под копыта, сваленный конской грудью.
— Де-да! Де-ед! — Юрко, не помня себя, кинулся спасать старика, его отшвырнуло вбок жестоким толчком, кого-то рубанул, и в самое лицо дохнул черный конь, ударило с другой стороны, и остро блеснувшее жгуче полоснуло плечо и грудь, чьи-то узкие безжалостные глаза мелькнули над Юрковой болью, и тотчас из смертной круговерти неба, коней, чьих-то лиц и рук с занесенным железом возникло потное лицо Алешки Варяга.
— Юра! Я — зде-есь…
Но Юрко Сапожник уже не видел, как Алешка, одной рукой вырвав его из свалки, рубил направо и налево длинным ордынским мечом, отступая среди двух десятков увлекшихся пешцев к своим рядам, встретившим копьями конный вражеский вал; как заменивший Таршилу десятский Фрол и кузнец Гридя прикрывали раненного в руку Ивашку Колесо; как рябой Филька Кувырь бросился со своим топором под меч, занесенный сбоку над головой Фрола и, не сумев отбить, осел с разрубленной шеей, приняв смерть, предназначенную звонцовскому старосте; как на убийцу Фильки ринулся чернобородый с безумными глазами ратник, просадил врага копьем и, подхватив меч, обагренный Филькиной кровью, с медвежьим рычанием крестил людей и коней; как верзила монах, перед битвой поменявший подрясник на кожаные доспехи, зажав громадный ослоп обеими дланями, сосредоточенно хекая, молотил и молотил, в кашу дробя черепа, ребра, плечи, и ордынцы шарахались от него, словно козы от волка, но в тесноте редкому удавалось избежать сокрушительной дубины. Иногда казалось, передние русские ряды распадаются; в пылу сечи отдельные десятки втягивались во вражескую массу, где их ждала неизбежная гибель, но хриплые голоса начальников держали воинов настороже, заставляли пробиваться навстречу друг другу, соединяя щиты, мечи и топоры; очаги боя сливались, а туда, где разрывы становились угрожающими, бросались воины задних рядов, и фронт битвы оставался сплошным.
Здесь, перед левым крылом большого полка, позади атакующих ордынцев, метался на серой в яблоках кобыле разнаряженный всадник. Это был хан Бейбулат. Осунувшийся, злой, неистовый, он походил теперь не на крысу, а на загнанного хорька. Дико ругаясь, он хлестал и рубил своих пеших и конных, гоня их вперед, вперед — на русскую рать. Ему усердно помогал десяток его нукеров, но тех, кого можно было гнать, становилось все меньше и меньше. За страшным валом беспорядочно разбросанных трупов и раненых вздымались копья и мечи, их вроде даже больше стало, или так казалось хану Бейбулату, потерявшему свое войско? Он смутно догадывался, что Мамай это предвидел и, оказывая «честь» тумену, на самом деле послал его на гибель. Бейбулат лишался последних своих всадников — единственной его защиты от коварного повелителя, и все же с возрастающей злобой гнал и гнал последние сотни на русские копья, охваченный ненавистью к русам за это невиданное упорство.