И я сказал себе: как случилось, что и талант мой подобен ныне вот этим развалинам? Отчего до времени поблекла для меня природа, прежде столь прекрасная? Отчего нет во мне более той силы творчества, той пленительной легкости, той девственности чувств, что внушали мне мои первые творения? Теперь кисть моя холодна, полотна мои безжизненны, а душа угасает в страданиях. Если и осенит меня порой какой-нибудь значительный, какой-нибудь прекрасный замысел, я уже тщетно пытаюсь удержать и воплотить его. Кровь моя кипит, и я скоро сам перестаю узнавать его в тех причудливых сочетаниях красок, в тех исполинских образах, что возникают предо мной; а иногда я не в силах больше переносить бремя своих чувств, и замысел мой бледнеет, словно обесцвечиваясь под моей кистью, — быть может, потому, что слишком отчетливо запечатлен в моей памяти образ Элали и я уже не могу думать ни о чем ином.
Размышляя об этом, я подошел к старому монастырскому кладбищу; какая-то женщина рисовала здесь, сидя на могильной плите. Она подняла мне навстречу глаза; взгляд их встретился с моими, и, внезапно ослепленный, словно светящийся метеор промчался предо мной, я упал на колени. Тогда Элали — то была она — приблизилась ко мне, взяла дрожавшую мою руку и стала говорить слова утешения.
Когда несколько мгновений спустя я пришел в себя и стал понимать смысл происходящего, когда я подумал о том, сколько душевных мук сулит мне это надгробное свидание, уготованное нам мрачным жребием, и какими новыми страданиями истерзает мое сердце предстоящий разговор, я мысленно пожелал, чтобы бездна разверзлась под нашими ногами и поглотила нас обоих. «Это вы? И здесь?» — вымолвил я наконец. «Да, здесь, — отвечала она, — мне хотелось побыть там, где все напоминает вас, где все дышит воспоминаниями о моем былом счастье, и пусть сама мысль об этом ныне преступна… Преступна! — повторила она с отчаянием. — Да сжалится над нами небо!» Но голос, произнесший эти слова, и вздох, сопровождавший их, и взгляд ее принадлежали уже не мне…
И все же я сел рядом с ней и предался скорби и сожалениям; я осыпал проклятиями судьбу, я проклинал Элали; я напомнил ей роковой день, когда я стал изгнанником, еще более роковой час нашего расставания, я напомнил ей ее клятвы, скрепленные столькими лобзаниями, столькими слезами, — эти клятвы, которые она нарушила! И я снова горько заплакал; рыдания душили меня, мешая мне продолжать.
«Да будет на все божья воля, — сказала Элали, — но он не допустит, чтобы вы произнесли мне приговор, не выслушав меня! Знаете ли вы, сколько я выстрадала? Разве вы были со мной, когда я искала на земле следы ваших ног и мои затуманенные слезами глаза не различали уже дороги, по которой вы ушли? Разве вы были со мной в те долгие бессонные ночи, когда я, стеная, думала о вас? И, наконец, разве вы видели меня в тот день… о, почему не умерла я тогда? Ведь я думала, я так надеялась, что умру, — я не знала еще, что слабое сердце женщины способно вынести столько горя… О, скажите, видели ли вы меня, мертвую от отчаяния, в тот день, когда я услышала о вашей смерти?»