Происходило это не во время коллективизации, а в самые революционные двадцатые годы, когда по всей стране шла волна красного террора, когда последователи Троцкого и Свердлова раскрестьянивали, расказачивали, расстреливали без суда и следствия — по классовому признаку. Почему-то об этих жертвах, по свидетельству многих историков, гораздо более многочисленных, чем жертвы так называемого сталинского террора, в большинстве своем бывшие вдохновителями и деятелями террора 20-х годов, сейчас молчат, будто их и не было. Как с горьким сарказмом говорил по этому поводу академик А. Л. Нарочницкий, «Вышинский — всего лишь буржуазный ренегат — возродил такие архаичные понятия, как мера вины и мера наказания! Разве революционная теория законности Стучки 20-х годов не объяснила, что человек не волен в своих поступках, ибо есть продукт социальных условий? Надо просто подсчитать, сколько представителей враждебного класса надо уничтожить, чтобы дать дорогу революционному классу!» Вот и Иван Тимофеевич тогда едва не стал жертвой этой самой «революционной теории законности».
Когда он умер, осталась от него фотография, на которой он, церковный староста, с другими такими же степенными и серьезными деревенскими людьми сидит за столом, а сзади, на стене, висит портрет Николая II — фотография была еще дореволюционная. Нюра, переехав в город, взяла эту фотографию с собой и частенько знакомым своим показывала, гордясь, какой у нее был хороший и уважаемый всеми отец. А один из соседей, некий Обриевский, написал на нее донос — «накатку», как это, оказывается, тогда называлось. Тогда — опять же не в приснопамятном 37-м году, а гораздо, гораздо раньше, когда еще власть в стране принадлежала не Сталину, а в значительной степени той самой революционной «ленинской гвардии». Во всяком случае, события с Нюрой происходили в конце 20-х годов. Обвинял же ее Обриевский в том, что она «не советская», происходит из «не советской» семьи и всем показывает портрет «Николашки». Вызвали Нюру к следователю, а она, наивная душа, уже беременная тогда на восьмом месяце, и ему стала доказывать, что отец у нее был очень хороший человек, все его уважали, а иначе и в церковные старосты бы не выбрали. Тот посмотрел на нее, сказал: «Ладно, идите, скоро вызовем».
Вася, придя с работы и увидев ее, заплаканную, бросился к Петру Петровичу за советом. Тот, умница, посоветовал: «Пусть она съездит в Москву к своему троюродному брату, он поможет — он знает, что делать». Василий Иванович посадил Нюру на поезд, и она уехала в Москву. Троюродный брат, и, правда, помог. Свозил ее куда-то, там с ней поговорили, спросили, когда ждет ребенка. «Должна через месяц, а теперь уж и не знаю», — бесхитростно ответила Нюра. «Поезжайте домой и рожайте спокойно», — сказал ей беседовавший с ней, видимо, хороший и умный человек. «А не посадят меня? А то что же с ребеночком-то будет?» — еще спросила она. «Не вас сажать надо», — ответил он ей. Тем все и кончилось. А Обриевским, оказывается, не только революционные мотивы двигали, хотелось ему комнату присоединить, которую Доронины занимали, очень она ему нравилась.