Взлетают голуби (Абони) - страница 2

Никто не знает, что они значат для меня, эти тополя, что значит для меня горячий, густой воздух между ними, дрожание которого можно видеть невооруженным глазом; нигде, должно быть, деревья не чувствуют себя так привольно, как здесь, на равнине, а мне, мне сейчас хочется лишь одного – чтобы мы ненадолго остановились: я бы подошла к какому-нибудь стволу, прислонилась к нему, подняла глаза к небу и постояла, слушая шепот листьев; но не мог у же я говорить об этом отцу: он спросит, что это мне взбрело в голову, и мне придется столько всего рассказать, и уж точно придется упомянуть Маттео – иначе как я объясню, чего мне приспичило ни с того ни с сего вылезать из машины, именно тут, когда до цели нашего путешествия остается совсем немного.

Итак, наше авто, словно влекомое некой таинственной силой, почти не замечая рытвин на дороге, лишь покачиваясь на них слегка, едет себе дальше, и через некоторое время, уже где-то совсем недалеко от цели, снова звучит отцово «ну ничего, ничего не изменилось» – звучит, как еще одна печальная констатация беспомощности нашей хваленой цивилизации, еще один укол ее самонадеянности, – и мы с сестрой, словно по команде, поворачиваемся влево, я прижимаюсь лбом к стеклу, которое оказывается на удивление холодным, и мы, едва веря своим глазам, видим свалку, на которой живут люди; ничего не изменилось, ничего, повторяет отец, – да, действительно ничего: среди куч мусора стоят лачуги, собранные из жести, из кусков брезента, и всклокоченные детишки играют меж ржавых автомобильных остовов и хозяйственных отходов, будто это самое обычное дело на свете; а что будет со всеми этими обломками и обрывками, появляется у меня мысль, когда опустится ночь, и зашевелятся тени, и оживут валяющиеся как попало предметы? Моментально забыв о тополях, о Маттео, о шелесте листвы, о нашем «шевроле», я чувствую, как черная тьма равнинной ночи душит меня, не давая вздохнуть, и уже не слышу пение цыган, этих странных людей, которых многие проклинают, которыми многие восхищаются, и вижу лишь смутные тени, шевелящиеся в густой темноте, не разбавленной даже тусклыми пятнами редких уличных фонарей.

Отец косится в боковое окно, качает головой, покашливает своим характерным сухим кашлем; машину он ведет так медленно, что можно подумать, мы вот-вот остановимся; смотрите, говорит он, постукивая костяшкой пальца по боковому стеклу (мне это почему-то напоминает вспыхнувший огонек – то ли свечи, то ли спички, – над которым блуждает синий дымок), и я, глядя на чумазые лица, замечая неприязненные взгляды, лохмотья, тряпье, блики солнечного света, подрагивающие на осколках стекла, послушно, не отрываясь, смотрю, словно обязана понять и запечатлеть в памяти образ этих людей, у которых, наверное, нет матрацев, а кроватей-то уж нет и подавно, а потому ночью они, надо думать, зарываются в землю, в угольно-черную землю равнины, которая сейчас, летом, желтеет подсолнухами, а зимой так беззащитна, что тебе почти жалко ее, жалко эту голую землю, на которую давит стотонным весом хмурое ледяное небо, а когда небо оставляет ее в покое, она превращается в море, море без ветра и волн.