Крушение (Самарин) - страница 47

29

Теперь, когда вы уже не пользуетесь родным языком, первые плоды вашего гения, наверное, кажутся вам особенно жалкими; я оказался более верным, чем вы, и сберёг некоторую нежность к тем крупицам, которые осели в моей памяти из окружающего сора. Вы отчасти олицетворяли наше будущее, Кретей, поэт и пророк восстановленной Империи, а мы были её солдатами-освободителями; но если время и место воплощения наших подвигов всегда были в будущем, и потому мы были обречены на вечный бег на месте в собственном воображении, ваши произведения, для которых воображение по праву было родной территорией, воплощались hie et nunc[8], позволяя нам заранее радоваться победе. Вот почему я был не единственным среди наших товарищей, надо сказать, мало склонных к «интеллектуальным штукам», кто следил за тем, как складывается ваш стиль.

Прежде всего, преодолевая первые искушения выйти за границы дозволенного, мы искали положительные примеры и подражали им; не без уважения мы уже представляли ваше имя в почётном списке наших классиков. Мы не подозревали вас в тщеславии, ведь только оно могло оттолкнуть нас от литератора; в остальном никакого презрения к писательству у нас не было. Империя не знала профессиональных писателей; литература всегда была делом чудаков, опальных министров, карточных шулеров, революционеров, военных, коротающих дни гарнизонной жизни и время от повышения к повышению, а также кое-кого из наших императоров и бродяг.

В отрывках, выбранных сначала во время занятий, а затем случайно, при исследовании развалов библиотеки, где наши семьи в беспорядке сохранили некоторые обломки Империи, вы обнаружили невероятные вещи: стихи, в которых наш неповоротливый язык с его непомерно длинными словами, сгибающимися под гнётом тонических ударений и побочных интонаций, с тяжёлыми флексиями, включающими столько однообразных слогов для выражения бесцветных понятий времени, числа, подчинённости, с примитивным синтаксисом, придающим странице прозы характер стены с циклопической кладкой[9], язык нашей холодной и сырой земли, похожей на него вязкостью, терпким и тяжёлым запахом пашни под дождём, благодаря всего лишь абсолютно точному употреблению слов вдруг становится более упругим, лёгким и окрашивается незнакомыми оттенками.

Был Платон Буко, странствующий поэт; слепые певцы из Нижнеземья с восемнадцатого века и до сих пор передают из уст в уста его наивные и остроумные гимны, посвящённые растениям, святым, источникам и звёздам; в этих гимнах высокомерие и отчаяние романтизма и пошлое уныние века железных дорог — от хрустальной зари, когда смешавшись с толпой посетителей трактиров и паломников, Буко первым превратил в чистую песнь нескладные речитативы наших считалок и плачей, до грозовых душных сумерек, когда в предчувствии тишины эта песнь достигает наивысшего очищения, преходящего равновесия, а потом в пронзительных и резких стихах Марко Врана звучит мимолётное эхо её варварских истоков — все эти сокровища, которые в вашем воображении казались ещё ценнее, поскольку вы знали, что являетесь едва ли не единственным и, возможно, последним их хранителем, вы тайно носили в себе, сгибаясь под их непосильным грузом: ведь мы встречали насмешками ваши редкие попытки заставить нас восхититься — нас, неспособных узреть великолепие тропов и глухих к изыскам метрики, — этим непомерно ярким сокровищем, чтобы вы в своём одиночестве могли вынести его блеск. Что касается последнего из ваших поэтов, футуриста-самоубийцы, тут, кажется, вы даже потерпели поражение — вас заподозрили в сочувствии эгалитарным взглядам, обнаружив в глубине вашей парты потрёпанный экземпляр «Внутреннего сгорания»: нам рассказывали, что Марко Вран пил по-чёрному, примкнул к смутьянам и сыграл свою роль в рождении рокового имени Бадуббах.