Обернувшись, он кивнул голубому пятну Венецианского залива на горизонте.
«Прощай, Средиземноморье, — подумал он. — Я славно отдохнул под твоим солнцем, попивая мадеру и наслаждаясь темноглазыми красавицами, но, видать, мне больше по душе холодные северные земли. Бог знает отчего».
Ирландец сдвинул на затылок шляпу и озадаченно покачал головой. «Странно, — подумал он, — как все обернулось под конец. В среду вечером трое Гритти пытались меня убить, а на следующее утро один из них спас мне жизнь и указал безопасный корабль. И откуда только он узнал, что я ищу корабль до Триеста? Похоже, жители Венеции знают о моих делах больше, чем я сам.
Кстати, что же это за дела? Я так и не возьму в толк, почему этот мелкий старый попрыгунчик в черном — господи, я даже не помню его имени — дал мне столько денег. Неужели я единственный человек, который, на его взгляд, способен поддерживать порядок в австрийском трактире? И с каких пор вышибале предлагают такие деньги? Сдается мне, обычно хватает жилья и стола. Ладно, старина, не нужно дурацких вопросов, — оборвал он себя. — Тебе заплатили, остальное неважно».
Дорога вилась теперь среди высоких сосен, и холодный воздух был пропитан запахом смолы. Даффи глубоко вдохнул и счастливо улыбнулся. «Наконец запах дома, — подумал он. — Австрия, мне так тебя не хватало».
И тебя, Ипифания, признался он неохотно. Милосердный боже, Даффи неожиданно почувствовал себя старым, у нее, поди, уже ребенок. А то и двое. Но, возможно, — воодушевился он, — что этот треклятый Хальштад однажды свалился с лошади на соколиной охоте и теперь она богата и одинока. Хо-хо! Конечно, она, может, и разговаривать со мной не станет: «Эй, слуга, вылей ночной горшок на этого бродягу у дверей». Тут последовало мгновенное видение оскверненного и обезумевшего Даффи, который врывается на пир через окно, точно омерзительный призрак.
Мерный топот подков прервал его грезы. Он обернулся — в пятидесяти шагах позади него лениво трусил на лошади здоровяк в шнурованном кожаном колете, с луком охотника на серн. Даффи приветствовал его взмахом руки, но, не желая вступать в разговор, не замедлил движения.
Наконец, он сосредоточился на том, что тревожило его сильнее всего. «Неужели, — неохотно спросил он себя, — я сделался горьким пьяницей? Я пристрастился к вину лет с одиннадцати, но прежде оно никогда не вызывало галлюцинаций или потери памяти. Знаешь, друг, ты с каждым днем стареешь. И уже не можешь пить, как в двадцать лет. После этого путешествия временно перейду на пиво, да и то в разумных количествах, — зарекся он. — Без сомнения, я не хотел бы снова увидеть козлоногих людей».