.
Шляхтич был искренне увлечён самозванкой: на допросе он показал, что имел к ней «некоторую склонность» и видел в предмете страсти необыкновенную женщину «в рассуждении разума её, учёности и высокомерных поступок». В его изложении «персидская сказка» Елизаветы выглядела ещё более романтичной: якобы до девяти лет она жила в Петербурге, а когда была сослана, то бежала «на Дон к Разумовскому», который и переправил её в Иран на попечение самого «персидского короля», с которым состоял в родстве (!).
Однако он же поведал, что дама его сердца собиралась в Стамбул «для протекции себе», а её ссора с Радзивиллом произошла как раз потому, что князь не желал отправлять письма «принцессы» к султану и ожидал от того «худых следствий». В голове простоватого шляхтича зародились сомнения в искренности его повелительницы, и он «раза с четыре приставал к ней с усильнейшею прозбою, чтоб она открылась ему чистосердечно». Он был готов присягнуть ей на верность и следовать за ней повсюду, кем бы она ни была — но в ответ неизменно слышал истерику и уверения, что она «подлинно российская принцесса и дочь императрицы Елисавет Петровны». Доманский признался следователю, что, перестав верить самозванке, он всё же не освободился от её чар: «Так она тогда его заговорила, что не мог ни в чём ей попротиворечить»>{202}.
Следователи не были столь легковерными, как польские дворяне, кои, по мнению Голицына, «льстились, может быть, в мечте своей надежды сделать чрез то со временем свое счастье». Тем не менее князь всё же проявил некоторое милосердие. Он сообщил государыне: «…не имея к улике её потребных обстоятельств, не рассудил я, при первом случае, касательно до пищи возложить ей воздержание или, отлуча от неё служанку, оставить на некоторое время в безмолвии, поелику ни один человек из приставленных к ней для присмотра иностранных языков не знает, потому что она без того от долговременной на море бытности, от строгого нынешнего содержания, а паче от смущения её духа сделалась больна». Он допустил к узнице врача и перевёл её в другое помещение, располагавшееся, как говорилось выше, под комендантским домом.
И всё же такое начало расследования ничего хорошего не сулило: схваченная преступница, ещё недавно именовавшая себя законной наследницей российского престола, не только не чувствовала за собой никакой вины, но выражала «удивление» по поводу ареста и разве что не обвиняла российские власти в нарушении своих законных прав! Следом за устной жалобой последовали письменные обращения.
Пленница написала Голицыну не униженное прошение, а именно письмо — адресованное не вельможе-начальнику, а светскому человеку своего круга: «Мой князь, имею честь писать вам эти немногие строки с тем, чтобы просить вас представить прилагаемое письмо её величеству, если вы то признаете удобным». О прочем — ни слова. Узница лишь по-светски изящно пояснила, что в данном случае нет нужды в длинных рассуждениях по поводу её истории: «…я готова сделать известным всему миру, что все мои поступки были для пользы вашего отечества; здесь неуместно входить в политические предметы, я их объясню в своё время и где следует». Она как будто журила неловкого градоначальника-следователя, давая понять, что не желает продолжать докучливый разговор.