Всю одежду недвижного обитателя Махендры составляла узкая полоска грубой ткани, прикрывающая чресла, над правым плечом вился слепень, жужжал раздраженно, но не садился. То ли понимал, что здесь особо нечем поживиться, то ли был прозорливее глупого удода.
Птица склонила головку набок и сверкнула черной бусиной глаза.
Словно в ответ, веки отшельника дрогнули. Качнули выцветшими ресницами, и вскоре в провалах глазниц заплескались озера кипящей смолы, заходили крутыми валами, ярясь агнцами-барашками, будто адская бездна Тапана смотрела на мир из души аскета. Такой взгляд подобает не дважды рожденному брахману, погруженному в созерцание истинной сущности, а скорее гневному воину-кшатрию, чей закон и долг — пучина битвы и защита подданных. Вряд ли причиной выхода из отрешенности послужил глупый удод: захоти аскет, пламени его взора хватило бы, чтоб испепелить на месте любого виновника. Окажись дерзкий великим раджой, владыкой людей, лохматым ракшасом-людоедом или божеством из Обители Тридцати Трех — все равно, пепел есть пепел, чей бы он ни был.
Пришпиленная к земле этим страшным взглядом, птица затрепыхалась, не в силах сдвинуться с места. Даже не сообразила, бедняжка, что аскет обращает на нее внимания не более, чем на жужжание слепня или на вечное движение Сурьи-Солнца по горбатому небосводу.
Сухие губы человека разлепились, дернулись струпьями вокруг застарелой язвы рта, и во вновь упавшем из ниоткуда шуме битвы родились слова.
Шершавые и пыльные, не слова — песок в горсти.
— Они все-таки убили его… бедный мальчик!
Удоду чудом удалось извернуться и забиться в спасительную гущу олеандровых кустов. Протискиваясь глубже, пытаясь стать маленьким, меньше муравья, он вжимал головку в перья, а слова догоняли, ранили, тыкали в тощие бока пальцами, и клюв коршуна показался в эту минуту чуть ли не избавлением от мук.
— Бедный мальчик! Если б они еще ведали, что творят…
Пальцы аскета червями соскользнули с пергаментной кожи бедра — только сейчас стало отчетливо видно, что отшельник чудовищно, нечеловечески стар, — и раздвинули стебельки травы рядом с левой ягодицей. Жест был машинальным, неосознанным, и кончики непослушных пальцев мигом замерли, вместо земли погладив холодный металл: рядом с огненноглазым аскетом, ушедшим от мира, лежал топор… нет, боевая секира, на длинном древке, увешанном колокольцами. Тонкое полулунное лезвие украшала гравировка. Белый бык, грозно вздыбивший косматую холку. Тавро Шивы-Разрушителя.
Даже в пламени костра этот металл оставался ледяным, подобно снегам Химавата.