Волохов докурил самокрутку и встал в траншее — ноги затекли. Ночь была звездная и тихая. Немцы не стреляли. Изредка пускали осветительные ракеты, которые гасили звездное небо. Иван нашарил в подсумке с десяток патронов. Выложил их на тряпицу, протер каждый и убрал назад. Полторы обоймы да обойма в винтовке — все, что осталось. Немцы не дураки, поняли небось, что мы выдохлись. Завтра, если пойдут, воевать с ними нечем будет, остались только штыки и злость. Злость и обида за то, что как малых детей, играючи, немец лупит. Напролом не идет, сунулся, получил по зубам и не рыпается. Зарылся в землю и долбит минами с перерывом на обед, а мы в атаку на пулеметы, под эти мины… Эх, глупо, помирать не хочется, да, видно, придется, вон они, ребятишки, лежат, землей от взрывов едва присыпанные… раненые с нейтралки дотемна кричали, теперь умолкли. Кто за ними под пули полезет? Пробовали двое, там и остались. Немец все пристрелял, каждый кустик, каждую ложбинку, сволочь.
По цепочке передали: Волохова к командиру.
«На кой я им понадобился?» — подумалось Ивану.
Бросив винтовку за плечо, он, чуть горбясь, пошел по траншее к наблюдательному пункту. В траншее все дремали, кто как, привалившись к земляной стенке, сидя, стоя, держась за винтовки, уронив голову с посеревшим лицом и бескровными губами. Грязные бинты, волглые рваные шинели, заскорузлые от сырости и грязи руки и совершенно безразличные, тупые от усталости лица. Комбата капитана Серебрякова убило на второй день, еще не успели толком окопаться, — бомбежка — и его порвало в клочья; комиссар лег в землю сегодня. Из ротных за эти дни уцелел один, самый молодой, лейтенант Афанасьев, он и ждал Волохова в блиндаже.
— По вашему приказанию…
— Устраивайтесь, рядовой Волохов, разговор есть, — прервал его лейтенант.
Волохов, аккуратно загнув полы шинели, сел на корточки.
Лейтенант долго молчал. Подсвечивая себе керосиновой лампой, он пытался что-то рассмотреть на карте. Водил по ней пальцем, что-то беззвучно шептал, хмурился и всей пятерней ерошил короткие волосы. Волохов прикинул: совсем пацан, лет двадцать, ну, двадцать два от силы. Белобрысый, выше среднего роста, нескладный, с очень выразительными серыми глазами, они, в отличие от всего остального, были далеко не детскими.
— Как там у вас?
— Тихо.
— Я не про то, как настроение?
— Да какое может быть настроение, когда брюхо пустое да морда набита?
— Думай, что говоришь, рядовой… — раздался голос из темного угла блиндажа.
— А я и говорю, что думаю… — не оборачиваясь, ответил Иван.
— Это тебя в лагерях огрызаться начальству обучили, встать, шкура, панику разводишь!