Достоевский реалист. Все, что он пишет, не только принадлежит действительности, но страшно обыденно. Совесть, видите ли, не любит тешить себя арабскими сказками. Она угрюма. Все эти распивочные, бессовестные Дуклиды>2, чахлые трактирные садики, писаришки с кривыми носами, яичная скорлупа и жухлая масляная краска на лестницах, лакейская песня краснощекого ребенка, чихающая утопленница, комната у портного Капернаумова с одним тупым и другим странно острым углом, канцелярия со скверным запахом и слепые желтые домишки Петербургской стороны в мокрое осеннее утро – все это, конечно, было бы бессмысленно в своем нагромождении, если бы не две большие совести, которым была мучительно нужна и грязь, и убожество, и даже бесстыдство обстановки.
Я различаю в романах Достоевского два типа совести. Первый – это совесть Раскольникова, совесть активная: она действует бурно, ищет выхода, бросает вызовы, но мало-помалу смиряется и начинает залечивать свои раны. Другая, и Достоевский особенно любит ее рисовать, – это совесть пассивная, свидригайловская: эта растет молча, незаметно, пухнет, как злокачественный нарост, бессильно осаждаемая призраками (помните, что у Свидригайлова и самые призраки-то были не только обыденны, но склонялись даже в комическую сторону), и человек гибнет наконец от задушения в кругу, который роковым образом оцепляет его все уже и уже. Таковы были у Достоевского Ставрогин, Смердяков, Крафт>3.
Один из критиков назвал талант Достоевского жестоким>4 – это не кардинальный признак его поэзии; но все же она несомненно жестока, потому что жестока и безжалостна прежде всего человеческая совесть. Одна Катерина Ивановна чего стоит? Сколько надо было накопить в сердце неумолимых упреков совести – своих ли, или воспринятых извне, все равно, – для этого эшафодажа>5 бессмысленных и до комизма нагроможденных мук.
Кстати, Достоевского упрекают в сгущении красок, в плеоназмах>6 и нагромождениях – но пусть каждый проверит себя в минуты насторожившейся или властно упрекающей совести – и он ответит на это обвинение сам.
Нагромождение стало бы не художественным, откройся в нем хотя одна черта неподлинного, мелодраматического ужаса, но кто и когда мог поставить на счет своей заговорившей совести ее многоречие или преувеличения.
На фоне творческой совести – у нас, обыкновенных людей она говорит, много что вопиет, у Достоевского ж она творила и рисовала, – вырастали в романах Достоевского целые образы: таковы сестра закладчицы Лизавета, Сонечка Мармеладова, жена Ставрогина, Кроткая и Иллошечка Снегирев