Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий (Заманская) - страница 138

Так, в «Заметках из дневника. Воспоминаниях» Горький сосредоточивается на экзистенциальных вопросах, поиск ответов на которые составляет, в конечном счете, и сюжет «Заметок». Напомним экзистенциальные горьковские вопросы: «…Именно нам суждено особенно мучиться над вопросом: «для чего жить?»; «Зачем нужен город и люди, населяющие его?»; «Зачем все это?»; «А зачем это нужно, – «мамаша Кемских» и подобные ей?». Напомним и некоторые принципиальные констатации писателя из рассказов 1920-х годов: «…Если я осужден на смерть, я имею право жить, как хочу» (доктор Рюменский); «Знаки непрочности ее (жизни) весьма заметны стали»; «Наступило время опасное, больших тревог души время». Едва ли не главная для писателя установка, определившая ракурс постижения человека в рассказах 1920-х годов, – «человек немножко «безумный» не только более приятен лично мне, но и вообще он более «правдоподобен», более гармонирует с общим тоном жизни» (Горький).

«Десять тысяч» живых русских людей из рассказов Горького 1920-х годов – это прежде всего «странные люди». Иными они не могут быть, ибо они – обитатели столь же странной, «синей» жизни – существования. Экзистенциальные и онтологические характеристики в рассказе «Городок» лепят поистине сартровский образ: «День мучительно зноен. Серо-синее небо изливает на землю невидимый расплавленный свинец. В небе есть что-то непроницаемое и унылое: ослепительно белое солнце как будто растеклось по небесам, растаяло…». Бесцветно-безликое марево: нет линии горизонта, все – серая масса. И уж вовсе не понять, откуда изливается эта бесцветная масса: то ли город сверху накрыт «облаком какой-то мутной, желтоватой пыли», то ли «дыхание спящих людей» поднимается к небу, сливаясь с облаками. Кажется, и границы горьковского реализма сдвигаются в сторону андреевской модернистской поэтики «Красного смеха»: «…Висело оранжевое солнце, без лучей, жалкое, жуткое… отражение ощипанного солнца… обесцвеченное солнце, уходя в землю… огненный дракон… город превратился в коптильню людей…».

Имя горьковскому существованию в рассказах 1920-х годов – абсурд. Горький всегда блестяще владел искусством детали, штриха. В «Городке» детали получают энергию многократного потенцирования (человек чтит «Историю Государства Российского» и с вожделением подсматривает в чужие окна; брадобрей «срезал пациенту мозоль … пациент умер от заражения крови», а самодеятельный хирург-философ «размышляет о непрочности бытия»; «кляузник» – потому что «уважает свои права»; «любил восхищаться красотой природы», но «ему нравится сечь детей… сына своего засек до смерти»). В реалистической системе координат эти детали были бы охарактеризованы как гиперболизация и гротеск. Но ни гиперболизации, ни гротеска здесь нет: есть стихия абсурда, Горький работает в его пространстве, по его логике и потому выходит на атрибутивные параметры абсурда кафкианско-андреевско-сартровского: «город» как категория абстрактно-всесильная; страх («…для души, как баня для тела») как естественное эмоциональное состояние абсурдного мира; муха как универсальный символ человеческой жизни в мире «тяжелого, горячего безмолвия».