Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий (Заманская) - страница 194

Открыв в себе человека как такового, Г. Иванов остался поэтом, артистом. Свое открытие он превращает в роль, в модель творческого поведения – «сделав из личной судьбы нечто вроде мифа саморазрушения» (Н. Берберова). Роль экзистенции человека перед лицом смерти, надо полагать, Иванову, как всегда блестящему и талантливому, удалась вполне, если «в его присутствии многим делалось не по себе… он появлялся, тягуче произносил слова, шепелявя теперь уже не от природы … а от отсутствия зубов» (Н. Берберова). Однако это было и больше, чем роль, модель творческого поведения. Сконцентрировалось все: и болезнь, и та мера вживания в отверзшуюся трагедию, которая позволила ему перешагнуть «через наши обычные границы добра и зла, дозволенного» (кем?)… И как человек, и как художник Г. Иванов вступает на крайне рискованную, почти за пределами допустимого, границу: в поздней лирике процесс собственного ухода из жизни он делает главным «сюжетом». Он и создает дневник умирающего человека, пишет новую повесть под знакомым названием «Смерть Георгия Иванова». Это, действительно, за пределами дозволенного. Одна цельная развивающаяся экзистенциальная ситуация (лицом к лицу со смертью) разрабатывается в стихотворениях «Посмертного дневника» с той же психологической подробностью, с какой в «Смерти Ивана Ильича» как физиологический акт, как философию, как психологию наблюдал смерть шаг за шагом, этап за этапом Л. Толстой. И ивановский реализм становится безжалостным до жестокости. И отпадает надобность в красивости стиха. «Посмертный дневник» лишен прежнего блеска стихотворчества; порой это почти проза; мастерство ушло в подтекст.

Исключительная мера вживания в роль и судьбу позволила Иванову вступить в прямой диалог с Тютчевым. Тютчев и открыл ему «путь к поэтическому катарсису…» (Е. Витковский), который обнаруживается едва ли не в чистом виде в «Дневнике» и в «Посмертном дневнике». Возникают два сомнения. Тютчев ли открыл путь к катарсису Г. Иванову или Г. Иванов взял Тютчева в собеседники? И был ли пресловутый катарсис, к которому, выражая высшую степень симпатии кому-либо, мы традиционно стремимся привести героя во что бы то ни стало? Разве разверзшаяся поэту однажды бездна бытия, отражение в зеркале себя как экзистенции человека, сюжет собственной смерти – это меньше, чем обязательно-возвышающий катарсис? Ведь реальному Г. Иванову во сто крат важнее всех мировых катарсисов одно-единственное, если бы:

Все обдумано и все понято.
Если б не бессонная тоска,
Здесь бы мне жилось почти приятно