Теперь оставалось самое простое: добраться до скорняка. Мы оба, сильные и молодые, вновь подогреваемые своей мечтой, сгибаясь под тюками, не успевшими просохнуть, отправились по известному адресу. Впрочем, адреса не было. Была замечательная память Сысоева, и едва мы прошли по улице Ленина, пересекли улицу Кирова, как эта замечательная память приступила к действию.
— Значит, так, — сказал Сысоев, — теперь у этой церкви направо, — мы свернули, — теперь во-о-он до того голубого забора, — подсказала она, — два квартала, и будет колонка для воды… — и точно: колонка, покрытая ледяной коркой, возникла перед нами, — от нее налево и прямо до магазина, — миновали и магазин, еще не успевший открыться, — теперь, значит, так, от магазина направо, так, во-о-он до тех деревьев… — шли, задыхались, останавливались передохнуть, пытались шутить, делали вид, что веселимся, что все — трын-трава, вздор: эта ночь, Ока, ледоход, гостиница. По утреннему морозцу явственно пахло уже выделанными шкурами. Еще никто не просыпался: не было ради чего. Лишь мы одни бодрствовали в этом мире, непреклонно приближаясь к своей великой цели. И вот она внезапно открылась за каким-то очередным поворотом, открылась, и мы замерли на мгновение.
— Значит, так, Шалч, — сказал Сысоев, отдуваясь, — теперь, значит, все. Эвот он домик стоит, — и залился, — стоит, чего ему сделается? Теперь, Шалч, я схожу поразведаю…
И он удалился, а я, прислонившись к дереву, застыл над тюками, и горячий пот стекал по моему высокому лбу. И я подумал о чуде. Чту, если оно случится: ну, допустим, у этого скорняка залежались уже готовые шкурки, и он просто обменяет их на наши, и нам не надо будет снова ждать…
Минут через десять вышел Сысоев, широко ухмыляясь.
— В самую точку попали, — сказал он, — ждет. Ну, Шалч, будет тебе шевро.
Он сам оттащил тюки в дом вместе с задатком, и мы были свободны.
— В конце апреля получим шкурки, — захохотал Сысоев, вернувшись, — готовь остальные деньги, Шалч.
— Сошьем пальто и поедем в Москву? — спросил я.
— А чего ж? — залился он. — Пусть смотрят…
…Как я дожил до конца апреля, не передать. Я, конечно, боролся с недугом, честно и настойчиво, но безумие (впрочем, безумием это не назовешь), но жажда, охватившая меня, утолялась едва-едва. Моя пересохшая душа, как пересохшее горло, требовала своего, и все усилия усмирить ее, успокоить, утишить, умилостивить ни к чему не приводили. Как я выжил, известно одному Богу. Почему это происходило со мной? Как ответить? Времена были трудные для большинства. Помню, что я был стоек. Никто меня в детстве не баловал, и направленность моей души была несколько иной. Почему же мне жаждалось выглядеть с иголочки? Не потому ли, что мне… что я… что такие, как я… то есть мы… Не потому ли, что мы… Кем я хотел выглядеть? Казаться, быть? Бог свидетель: я презирал пижонов. Чего же я жаждал?.. Мои родители были