«Товарищи, — сказал Зяма, — если бы вы знали, как пролетарии на Западе нам завидуют… И колхозам, и нашей пятилетке!.. Да вы что!..» Манечка наконец рассмеялась, как только она умела. В старом буфете Каминских задрожали цветные стекла. Одну давно разбитую долю Зяма как-то заменил картоном. Получилось прилично. «Когда кончилась война, — сказала Иза, — вы с Ашхен утверждали, что через год мы построим социализм…» — «Да, — усмехнулся Зяма, — ну ошиблись… ну я ошибся… — (Тут Манечка хохотнула.) — А ты разве не ошибаешься? Человеку таки это свойственно…» — «Я ошибаюсь у себя на кухне», — ответила ему Иза, ни на кого не глядя. «Не говорите ерунды», — приказала Ашхен.
Хачапури было горячее, имеретинский сыр в нем таял. «Если бы в гамбургской тюрьме было такое хочипури…» — сказал Зяма. «Хачапури», — поправила его Манечка. «…Хачапури — с удовольствием повторил Зяма, — мировая революция потерпела бы крах…» — «Тот, в пенсне, все время спрашивал, не похож ли он на Наполеона», — вспомнила Ашхен как бы между прочим. «Это кто?» — спросила Иза. «Ну кто, кто… — рассмеялся Зяма, — тебе же говорят: «тот в пенсне»…» — «Я ему говорила, — сказала Ашхен, — нет, на императора ты не похож. Ты похож на Мандрикяна, но он был не в пенсне…» — «Кто? Кто?» — переспросил Зяма, захлебываясь. «Это сторож в ЦК в Тифлисе», — сказала Ашхен, впервые за встречу соизволив улыбнуться. Зяма хохотал. «Какой противный!..» — воскликнула Манечка. «И что он отвечал тебе?» — накатывался Зяма. «Ну что он, — сказала Ашхен, — злился, конечно, но все-таки говорил: «Пусть не Наполеон, но Бонапарт, да? Революционный Бонапарт… Да? Правда? Скажи — похож?..»» — «К сожалению, — сказал Зяма мрачно, — в партии есть и такие. Но мы от них избавимся… Не дрейфь, Ашхеночка…»
…Бабуся открывает входную дверь. «Вай!» — восклицает она, видя перед собой сопливую Нинку Сочилину, а за ней строгое лицо Ванванча. «Мы хотим играть дома», — говорит он. «Конечно, цават танем», — улыбается бабуся. И они заходят. «Ты ведь раньше у нас не была? Да, Ниночка?» — спрашивает бабуся. «Ага», — говорит Нинка. Она стаскивает с ног здоровенные пятнистые дырявые валенки, сбрасывает пальто не пальто, что-то вроде кацавейки с чужого плеча, что-то такое громадное, выцветшее, несуразное. От нее пахнет кислым молоком и сыростью. Бабуся поджимает губы, помогает Ванванчу раздеться. «Не надо, — вдруг говорит он, — я сам». И он уводит Нинку в комнату, а Мария говорит на кухне Ирине Семеновне: «Барышню привел…» — «Ух ты, барышню, — говорит Ирина Семеновна, — хороша барышня — Нинка сопливая… Васька, ее отец, бражник, Верка, мать, потаскуха». — «Нет, нет, — говорит Мария, — зачем же так? Хорошая девочка… Они бедно живут, но она хорошая… Конечно, Жоржетта, наверное, своя была». — «Иде ж она теперь, твоя Жоржетта?.. Тоже ведь баловница… Ее порядку-то не учили, а только тю-тю-тю, лю-лю-лю, прости господи…» Мария не умеет спорить. Она представляет, как ее Степан, если бы был тут, ударил бы кулаком по столу… Где Степан? Где? Где он? Неужели уже никогда?.. Ирина Семеновна видит слезы на ее глазах. «Ты чего это, Мария Вартанна, обиделась за девку аль чего? Да по мне-то, все одно, дело ваше, вы ведь господа — чего пожелаете, то и будет». Тут Мария вспыхивает: «Какие господа?! Зачем?.. Тьфу!..»