Шампанское с желчью [Авторский сборник] (Горенштейн) - страница 44

Они подошли к деревцу, молодой, пахучей стройной березке, с блестящих треугольных листьев светлыми слезами падали в траву дождевые капли. Белая, умытая кора, освещенная солнцем, тоже светилась.

— Я перед тобой в долгу, Сережа, — сказала Кира. — Хочешь, я тебе удовольствие сделаю? Ложись на траву, ногу держи осторожней.

И говоря это, она опустилась рядом с ним на колени, наклонилась, щекоча оголенный ею живот его концами своих длинных, темно-русых волос, пахнущих цветочным мылом, и этими тихими, ласковыми движениями ввергла Сережу в острое помешательство, потому что Кира, ласково щекоча, высасывала, пожирала опухоль, как насекомое пожирает насекомое, как хищник пожирает живое.

— А-а-а… О-о-о… — предсмертным хрипом закричал пожираемый Сережа и затих, умер.

Острая спутанность чувств, желание жить и желание умереть, аффект блаженства и предсердечная тоска — все, что испытывает жертва, когда хищник перегрызает ей горло, все это испытал Сережа перед тем, как умереть агнцом-непорочником и воскреснуть козлищем. Так осуществилась суицидомания, влечение подростка к самоубийству.

Пока Сережа, поддерживаемый Кирой, доковылял к пристани, Афонька успел уже и чайник на электроплитке согреть, и еду разложить, которую достал из Кириной сумки: вареную курицу, галеты, огурцы, яблоки. Была тут и непочатая бутылка водки.

— Где это вы, позорники, ходите так долго? — сердито спросил Афонька. — Ты, что ли, Кира, задержала?

Кира посмотрела весело и запела переливчатым голоском:

Мы на лодочке катались золотисто —
                                  золотой.
Не гребли, а целовались, не качай,
                                  брат, головой.
В лесу, говорят, в бору, говорят,
растет, говорят, сосенка,
Влюбилася в молодчика веселая
                                  девчонка…

— Вот позорница! — усмехнулся Афонька и посмотрел на Сережу: — Видал ты когда-нибудь такую позорницу? — он снял чайник с плиты. — Садитесь, места хватит. Шалаш хорош, сухой, сам плел из еловых ветвей. И электропроводка незаконная имеется. Ее уже сколько обрезали, а мы с Кашонком восстанавливаем.

— Я чай не хочу, — сказала Кира, — я чего-нибудь погорячей.

Выпили водки, закусили. Кира Сереже то куриную ножку подсунет, то огурчик.

— Видать, Сережа тебе крепко угодил, — усмехнулся Афонька.

— Угодил, — ответила Кира, — молодость мою мне помог вспомнить, мужа моего первого — Кирюшу… Я Кира, он Кирюша, — сказала и загрустила, — хороший он был, чистый, светлый, на Сережу чем-то даже лицом похож. Но ревнивый, не приведи Господи, какой ревнивый! Работала я тогда секретаршей в райисполкоме, а он там же техником стройотдела. И вот раз вызывает его председатель к себе на ковер для доклада и он, представьте, на том ковре нашел пуговицу. Нашел и подобрал незаметно. Вроде бы шнурок на ботинке развязался — нагнулся и подобрал. Подобрал и что выдумал! Это, говорит, Кира, пуговица от твоего бюстгальтера. Такой, мальчики, был он ревнивый и дурной. Пристал, как Отелло… Помните, мальчики, кино? Только Отелло — платок, платок, а Кирюша — пуговицу, пуговицу. У меня тогда бюстгальтеров было не то что теперь, при полковничке. Тогда, при Кирюше, раз-два и обчелся. Какой тебе, спрашиваю, бюстгальтер, черный или белый? Черный, говорит. Посмотрел — вот, говорит, пуговица заново пришита. Это ты у Тараса Иосифовича раздевалась в кабинете, наследила… Обозвал меня блядью. Я как разревусь… Я тогда чистая девочка была, честная, а он меня блядью. Меня и теперь никто блядью не называет. Что ты смеешься? — вдруг злобно обернулась она к Афоньке. — Ты-то кто? Или Кашонок твой. Вот он, — она указала на Сережу, — он лилию мне принес. Он — Кирюша, а ты сволочь, сволочь!.. А я, — уж пьяно голосила Кира, — я тоже… Полковничек мой, он хороший, чистый, добрый, а я блядь, проститутка!