Имя для сына (Щукин) - страница 125

— Агарин, шабаш. Комарье съедает. Пали костер, будем щербу варить.

Аристарх Нестерович скрутил свои закидушки, сел на беседку в лодке и долго, не оглядываясь, смотрел на реку. Пляж на другом берегу опустел. Дневные краски померкли, теперь течения не было заметно, казалось, что река неподвижно стоит на одном месте, как и деревья на ее берегах.

Весело горел костер, огонь, вскидываясь высоко вверх, быстро, сноровисто поедал сушняк, нагретый за день на солнце. Скоро в котелке закипела уха, а старик все сидел в лодке, спиной к костру, смотрел на реку, и резко, ярко белела его рубаха.

Когда Андрей его позвал, он медлен но, словно недоумевая — откуда здесь человеческий голос? — повернул голову, от света костра его большая борода заалела. Аристарх Нестерович поднялся во весь рот, пошел к огню, и в эту минуту, бородатый, в белой просторной рубахе, высокий и костлявый, здесь, на берегу большой реки, озаренный сполохами, он напоминал древнего старца из пустыни, одного из тех, которые испокон веков искали на Руси идеал для взбудораженной, изболевшейся души. Словно только сейчас он вышел из своей пустыни, чтобы сказать людям что-то самое главное, такое, о чем они до сих пор не подозревали. Но старец тихо и устало опустился на землю, буднично спросил:

— Щерба поспела?

— Готова, Аристарх Нестерович. Как в лучших домах Лондона и Парижа.

— Присказка дурацкая. Не говори больше. А вот за то, что привез сюда, поклон тебе, Агарин. Попрощаюсь с летом красным.

— Да вы что, Аристарх Нестерович, зачем прощаться, еще приедем.

— Хы! Прощаюсь, и все. Самое первое, что в жизни помню, — мать и реку. Так-то. Давай свою щербу.

Костер прогорал, пламя опадало ниже, но от углей становилось жарче. Пришлось даже отодвинуться. Короткая летняя ночь хоть ненадолго, но вступала в свои права. Стушевывались верхушки ветел, берега сливались с водой, и река обозначалась теперь только звонкими в тишине всплесками крупных рыб.

Необычно молчалив, задумчив был сегодня Аристарх Нестерович. Мало походил на себя прежнего. Андрей, чувствуя это, не заводил разговоров. И было странно, что они сидели у костра молча. Невидимое, незаметное, как река сейчас, текло над ними время. Минуты, часы…

— Над телевизором-то смеешься? — кажется, совсем не к месту спросил Аристарх Нестерович резко, сердито. — Ладно, не ври, сам знаю, что смеешься. Со стороны, конечно, дурак дураком, все в ящик глядел. Все новое искал, все думал, что вот-вот… Теперь точно знаю — нет ничего нового. Ни в машинах, ни в ящиках. Все — ерунда. Прощаюсь вот сегодня. И думаю — что там, в прожитом, главного осталось? Чему больше всего радовался? Даже по полочкам разложил. Больше всего помнится, как натруженные руки гудят, самую большую нежность испытывал, когда на спящего ребенка смотрел, самое большое наслаждение, когда к телу любови своей прикасался, больше всего глядеть нравилось на реку и траву зеленую, слушать больше всего любил, как птицы поют на зорьке. Вот что самое главное за свою жизнь постиг. А я много чего видел и много чего делал. Я ведь еще в гражданскую здесь партизанил, до Дальнего Востока потом ходил, в коллективизацию колхозы организовывал, в эту войну день и ночь работал. Все думал — вот это перетерпим, вот это перейдем, а там и люди другими станут. Ни злых, ни жадных не будет. А они есть, и меньше их не становится, наоборот, духом хиреют, некоторые в пьянство ударились… Вот и пришел к думке — по-другому, от земли, надо их переделывать. Иначе беда. Траву стопчут, земляника бензином будет вонять, баб каких попало на скорую руку станут миловать, ребятишек рожать разучатся, птиц потравят или перебьют. Как только это сделают, так ни стыд, ни совесть не нужны будут. Не маши руками, Агарин, не маши, молчи. Я так думаю. А ты как хочешь думай. В свою веру не обращаю.