Виталий Яковлевич Виленкин:
Ее сосредоточенность на своей литературной судьбе в последние годы, вероятно, могла иногда показаться даже чрезмерной. Но только на поверхностный взгляд. В ее творческом самосознании не было эгоцентризма, она никогда не замыкалась в себе и не ставила себя выше других. Судя по многим ее высказываниям, которые мне приходилось слышать, Ахматовой вообще было свойственно видеть себя как поэта не отдельно и отнюдь не на «пьедестале», а в ряду других поэтов своего времени. От Блока, Маяковского, Хлебникова, Мандельштама, Пастернака, Цветаевой — до Твардовского, Заболоцкого, Ольги Берггольц, Марии Петровых, Арсения Тарковского, до молодого поэтического окружения ее последних лет.
Вряд ли она сомневалась в том, что у нее есть свое место в истории поэзии XX века. Но вот ведь почему-то совсем не любила, когда ее сверхпочтительно встречали как «живого классика», обычно отвечала на подобные декларации юмором или каким-нибудь нарочито житейским прозаизмом. Она не могла не думать о том, в чем сейчас непосредственно выражается ее участие в литературной жизни страны, о том, как воспринимается читателем, особенно молодым, новое в ее стихах, в ее последней заветной поэме. Отсюда и протест против возможных искажений и «перекосов» ее творческой биографии. <…>
Поражала и не могла не поражать в этой старой, уже малоподвижной физически, больной и усталой женщине какая-то все возраставшая напряженность духовной жизни, какое-то непрерывное торжество духа творчества над старостью, над болезнями, над бездомностью и мало ли еще над какими невзгодами. Ведь за последние годы она ни разу не приезжала в Москву без стихов, и каких стихов!
Анатолий Генрихович Найман:
В последние годы, однако, переезды давались ей все труднее, главным образом из-за болезни сердца. За час до выхода из дома появлялись симптомы Reisefieber, предотъездной лихорадки, иногда случался сердечный приступ. Ездила она только с какой-нибудь близкой знакомой или свойственницей. На вокзал прибывали задолго до подачи поезда к перрону. Как-то раз сидели в зале ожидания на Московском вокзале в Ленинграде, и сопровождавшая ее Стенич-Большинцова вспомнила, как они с мужем провожали Мандельштама и тоже приехали раньше времени; в зале стояла пальма в кадке, Мандельштам повесил на нее свой узелок и произнес: «Одинокий странник в пустыне». Кто-нибудь из молодых назначался ответственным за ахматовский багаж, кто-то постоянно находился возле нее с нитроглицерином под рукой — другой флакон с нитроглицерином всегда лежал у нее в сумочке. Шла к вагону она медленно, опираясь на чью-нибудь руку, и время от времени останавливалась отдохнуть.