— Неужели вы до такой степени боитесь?
— И даже больше, Лола, до того боюсь, что если впоследствии я умру своею смертью, то не хочу, чтобы меня сожгли! Я хочу лежать в земле, гнить на кладбище, совсем спокойно, готовый к тому, чтобы, может быть, снова ожить… Как знать! А если меня сожгут, тогда уж совсем конец… Скелет все-таки еще немного похож на человека… Он все-таки скорее может ожить, чем пепел… Пепел — это конец всему!.. Что вы об этом думаете? Так вот, понимаете ли, война…
— О, Боже! Так, значит, вы действительно трус, Фердинанд? Вы отвратительны, как крыса!..
— Да, действительно трус, Лола, я отказываюсь принять войну и все, что в ней есть… Я не хочу смириться… Я не желаю ныть… Я просто ее не принимаю, целиком, всех людей, к ней причастных, и саму войну. Даже если их девятьсот девяносто пять миллионов, а я один, то все-таки ошибаются они, а прав я, Лола, потому что я один только и знаю, чего я хочу: я не хочу умирать.
— Но нельзя же отказаться от войны, Фердинанд! Только трусы и сумасшедшие отказываются от войны, когда родина в опасности.
— В таком случае, да здравствуют сумасшедшие и трусы! Или, вернее, да живут и переживут всех трусы и сумасшедшие! Можете ли вы, например, вспомнить, Лола, хоть одно имя солдата, убитого во время Столетней войны? Хотелось ли вам когда-нибудь узнать, как кого-нибудь из них звали?.. Нет ведь?.. Никогда не интересовались?.. Для вас это анонимные, ненужные люди, они вам более чужды, чем последний атом этого пресс-папье перед вами, чем то, что вы оставляете по утрам в уборной. Вот видите, Лола, значит, они умирали зря! Абсолютно зря, кретины этакие! Уверяю вас, утверждаю! Это уже доказано! Единственное, что следует принимать в расчет, — это жизнь. Хотите пари, что через десять тысяч лет эта война, которая сейчас нам кажется замечательной, будет совершенно забыта?.. Разве что дюжина каких-нибудь ученых будет спорить о датах самых значительных гекатомб… Это все, что люди считают достойным памяти через несколько веков, несколько лет или даже несколько часов… Я не верю в будущее, Лола.
Когда Лола открыла, что я даже хвастаюсь своим позорным состоянием, она перестала меня жалеть. Она окончательно сочла меня достойным только презрения.
Она решила немедленно меня бросить. Это было уж слишком. Когда я ее проводил вечером до дверей нашего учреждения, она меня не поцеловала.
Она решительно не могла допустить, что приговоренный к смерти не чувствует призвания умереть. Когда я ее спросил, как поживают наши оладьи, она мне даже не ответила.
Вернувшись в палату, я застал Преншара перед окном: окруженный солдатами, он примерял очки, защищающие глаза от газового освещения. Эта мысль, объяснял он нам, пришла ему в голову на берегу моря, во время каникул, и так как теперь было лето, то он хотел их носить днем в парке. Парк был огромный, хорошо охраняемый отрядами больничных служителей. На следующий день Преншар настоял на том, чтобы я вышел с ним на террасу попробовать его замечательные очки. Великолепный день сиял вокруг Преншара, защищенного матовыми стеклами; я заметил его прозрачные ноздри и стремительное дыхание.