Путешествие на край ночи (Селин) - страница 57

Я, Бардамю, был того же мнения.

— Я думаю, мэтр, что это действительно было бы необходимо…

— Ага! Вы тоже это думаете, Бардамю, вы сами это говорите! Понимаете, в человеке добро и зло находятся в равновесии, с одной стороны — эгоизм, с другой — альтруизм… У людей избранных больше альтруизма, чем эгоизма. Ведь так? Верно?

— Так, мэтр, совершенно верно…

— Я спрашиваю вас, Бардамю, что может явиться у такого избранного человека той высшей сутью, которая вызовет в нем этот альтруизм, заставит его проявиться?

— Патриотизм, мэтр!

— Ага! Вот видите, вы сами это говорите! Вы меня вполне понимаете, Бардамю. Патриотизм и вывод из него — слава, его доказательство!

— Это правда.

— Ах, Бардамю! Заметьте, как наши солдатики при первом же испытании огнем сумели забыть все софизмы, и в особенности софизмы самосохранения. Инстинктивно и сразу они растворились в нашем настоящем смысле существования, в нашей родине. Чтобы подняться до высоты этой истины, не нужно ума, он даже мешает! Родина — это истина, которая живет в сердце, как все первородные истины. Народ не ошибается! Именно там, где плохой ученый заблуждается…

— Как это прекрасно, мэтр! Слишком прекрасно! Это античная красота!

Бестомб пожал мою руку с нежностью.

Голосом почти что отеческим он прибавил лично для меня:

— Вот как я лечу моих больных, Бардамю: тело — электричеством, а дух — хорошими дозами патриотической этики, настоящими впрыскиваниями оздоровляющей нравственности!

— Я вас понимаю, мэтр!

Нужно сказать, что я действительно понимал все лучше и лучше.

Расставшись с ним, я отправился к обедне с моими оздоровленными товарищами в новенькую часовню. Мимоходом я заметил Бранледора, который выражал свою высокую нравственность за входной дверью, где он как раз давал уроки энергии девочке консьержки. Он подозвал меня, и я присоединился к нему.

После обеда к нам приехали в первый раз родственники из Парижа. Потом они стали приезжать каждую неделю.

Я наконец написал матери. Она была рада меня видеть и скулила, как сука, которой вернули щенка. Она, должно быть, думала, что помогает мне тем, что целует меня, но все-таки ей было далеко до суки, потому что ее с легкостью можно было словами убедить отдать меня. Сука по крайней мере верит только тому, что ощущает.

Лола исчезла, Мюзин тоже, у меня никого больше не было. Потому я наконец и написал моей матери. В двадцать лет у меня оставалось уже одно только прошлое. Вдвоем с матерью мы без конца ходили по праздничным улицам. Она рассказала мне о том, что произошло у нее в лавочке, что говорят вокруг о войне: война вещь печальная, даже «ужасная», но нужно только мужество — и мы из нее вылезем; а убитые были для нее только несчастными случаями, как на скачках: надо было хорошенько держаться, тогда не упадешь. Для нее война была новым горем, которое она старалась не слишком бередить. Она как будто боялась этого горя: оно было полно каких-то опасных вещей, которых она не понимала. В сущности, она думала, что маленькие люди вроде нее для того и были созданы, чтобы страдать от всего, что это и было их ролью на земле и что если дела так плохи в последнее время, то это, должно быть, оттого, что они, маленькие люди, что-нибудь такое набедокурили… Должно быть, наделали глупостей, конечно, не нарочно, но все-таки они были виноваты, и надо было быть благодарными уже за то, что им давали возможность страданиями искупить их недостойные поступки… Ничто до нее не доходило, до моей матери…