Козыри – ночные, поэтому луны должны быть за него. И уж если они высвечивают кого-то с такой безжалостностью – то это, разумеется, враг. Он вытащил свой меч уже наполовину, когда розовато-сиреневый конь, словно сказочная аметистовая птица, стелющаяся над самой землей, вылетел из-за надгробья Тариты-Мур и, осаженный опытной рукой, взвился на дыбы. Искристая грива мешалась с целым каскадом таких же шелковистых, разбрасывающих заревые блики, перьев; разглядеть всадника, чью голову и руки укрывал этот убор длинноперого фламинго, было совершенно невозможно, но Асмуру и не нужно было глядеть.
Только у одного человека на Джаспере был такой конь и такой крэг. Вороной заржал, призывно и просительно, и двинулся навстречу аметистовой кобыле. Асмур рванул было поводья – и понял, что это осталось только мыслью, но не действием: не послушались руки. Вороной захрапел и поймал зубами прядь гривы, налетевшей на него сиреневым ореолом, и в тот же миг легкие руки, укутанные невесомыми перьями, обвились вокруг шеи Асмура, и тело, охлажденное встречным ветром, напоенное полевыми ночными запахами, прильнуло к нему, и он почувствовал, как цепкие когти на его запястьях разжимаются, привычный, неотделимый от него капюшон соскальзывает с волос – и мир вокруг в тот же миг погас, и он уже не видел, как два крэга, пепельный и аметистовый, прижавшись друг к другу и превратившись в одну серо-сиреневую птицу, взмыли в ночную тишину, мелко трепеща сомкнутыми напряженными перьями.
– Без меня… улететь без меня… – пробился сквозь эту темноту срывающийся, ломкий от горечи голос, и звуки его запутывались в его волосах, покрывали бархатистым щекочущим налетом его лицо, – без меня, без меня, без меня!..
Он срывал с себя эти нежные, душистые руки, на прикосновение которых он не имел права, но тут же возникали губы – терпкие, своевольные, без конца твердящие одни и те же слова, смысл которых был бы жалок, если бы их произносил кто-нибудь другой; и еще успевали они жаркой и влажной чертой повторить каждый изгиб его бровей, губ, подбородка, навеки запечатлевая в памяти контур его лица.
Но и ее губы не принадлежали ему.
– Ты сошла с ума, Сэниа, ты сошла с ума… – бормотал он потерянно и отталкивал ее, но его слова ровным счетом ничего не значили, потому что она лежала у него на руках, и ощупью он спустился с седла, держа ее так бережно, словно мог пролить; и, коснувшись сапогом земли, он уже не помнил ни о долге, ни о чести – остались только прикосновения к ее лицу, и он отыскивал губами ее ресницы, и они опускались – колкие соленые лучики, прикрывавшие ненужные в такие минуты глаза; мир сузился до касаний и шепота, до рвущегося остановиться дыхания, и только одному не было места в этом мире любви – зрению.