— Тридцать четыре, ваше сиятельство.
— А что, — ротмистр? Неплохо стать подполковником в тридцать четыре года? Думаю, Хотек со своей стороны исхлопочет вам австрийский орден.
— Я не приму награду от человека, оскорбившего наш корпус.
— Рад слышать. Тогда мы отдадим этот крестишко господину Путилину… Вы-то небось примете?
— Приму, — пожал плечами Иван Дмитриевич. — Если дадут.
— А теперь рассказывайте по порядку, — велел Шувалов.
— Видите ли, — залопотал Певцов, — произошли некоторые изменения. Нам необходимо поговорить наедине. Пройдемте в кабинет, ваше сиятельство…
Когда через пять минут они возвратились, от философско-игривого настроения шефа жандармов не осталось и следа. Ивану Дмитриевичу он сказал одно:
— Сенной рынок!
А в гостиную уже входил Хотек. Лысый, длиннолицый, сухопарый — нечто среднее между палубным шезлонгом и гигантским кузнечиком, он кивнул Шувалову, а прочих оглядел с выражением гадливого всезнания на припудренном старческом лице. Казалось, о каждом ему известна какая-то грязная тайна. Великая держава, раскинувшаяся от Альп и до Карпат, имеющая, как и Россия, двуглавого орла в гербе — символ власти над Востоком и Западом, родина вальсов и национального вопроса, по любому поводу обнажающая свой ржавый меч с воинственным легкомыслием престарелых империй, эта держава в лице графа Хотека вошла и села на диван, обдав Ивана Дмитриевича таким холодом, что он счел за лучшее отойти подальше.
— Должен заявить следующее, — проговорил Хотек с той высокомерной вельможной медлительностью, которая всегда раздражала Ивана Дмитриевича в публичных выступлениях начальствующих лиц. Эта медлительность призвана была показать, что внимания и уважения заслуживает не только смысл произносимых слов, но и сам факт их произнесения — событие исключительное по своей важности. — Разумеется, граф, я вам доверяю, — после паузы продолжал Хотек. — Но доверие посла имеет границей честь его монарха. Эту границу я не переступлю ни на дюйм. Мне нужно самому услышать признание из уст убийцы.
— И услышите, — заверил Шувалов.
От конского топота заныло треснутое стекло в окне, заржали осаживаемые у крыльца лошади: это Рукавишников привез Боева. Держа у плеча обнаженную шашку, он ввел арестанта в гостиную. Стало тихо. Боев по-восточному приложил к груди обе руки и молча приветствовал собравшихся по всем правилам этикета, принятого, как подумал Иван Дмитриевич, где-нибудь на бухарском базаре.
Певцов приосанился, с восхищением взирая на творение рук своих. Налюбовавшись, он схватил один из стульев, поставил в стороне: