Бабушка, сколько помню, хотя я был тогда совсем ребенком, относилась к умильной и избалованной сестре со смешанными чувствами: жалостливо, чуть насмешливо и не чуть — раздраженно. Если для моего правильного отца Вера Николаевна была отсталой и темной барынькой из отживших времен, чье выпадавшее на советские праздники присутствие в своем тесном доме на задымленной Автозаводской улице он терпел из нелицемерной любви к теще и врожденной кротости характера, то сама обыкновенно спокойная, уверенная в себе Мария Анемподистовна приходила во время визитов богомольной кузины в небывалое возмущение духа, хотя сама была инициатором приглашений на Восьмое марта и Седьмое ноября. Не возьмусь утверждать наверняка, но мыслю, с ее языка были готовы сорваться такие примерно слова: «Испытай, что я испытала, и тогда посмотрим, как бы ты запела». Низенькая Вера Николаевна, которая носила шапку пирожком на голове и плотные седенькие усики на верхней губе, не спорила, а только сокрушенно и смиренно качала своей цыплячьей головкой, чем раздражала бабушку еще больше. Позднее, когда в школе я прочитал «Преступление и наказание», мне показалось, что иные из бабушкиных черт были предвосхищены Достоевским в образе несчастной матери и жены Катерины Ивановны Мармеладовой. Причудливые отношения притяжения и отталкивания связывали двух кузин, но я был слишком молод тогда и увлечен пустяками, чтоб расспросить их о том, чего теперь уже не спросишь…
Умерла Вера Николаевна в конце семидесятых. Тогда-то в ее квартире я и нашел старенькое Евангелие девятнадцатого века, взял себе и принялся жадно читать, отставив в сторону «Jesus Christ Superstar». Я многого не понимал и больше как к бабушке обращаться с вопросами было не к кому. Она же следила за моими штудиями со странными чувствами. По молчаливому договору с моим отцом она никогда не рассказывала мне о том, что пришлось перенести ей на веку, как жили до революции и как страшно было и в двадцатые, и в тридцатые годы, и в войну, чего стоило ей поднять и вырастить троих детей, но мои расспросы о прежней жизни, должно быть, волновали ее. Они вызывали в памяти что-то очень далекое, забытое и, казалось, навсегда ушедшее со смертью Веры Николаевны, но все-таки неуничтожимое.
В ту пору она поведала мне, что до революции всей семьей они ходили вечером в четверг перед Пасхой в храм, где читали Двенадцать Евангелий, а после с зажженными свечками возвращались домой, и надо было постараться сделать так, чтоб свеча в твоей руке не погасла. Я не понимал, что значит Двенадцать Евангелий, ибо книга, доставшаяся мне от Веры Николаевны, содержала только четыре. Но разговор этот, в котором странным образом мне почудилось неясное сожаление, врезался в память, и долго мне еще представлялась высокая рыжеволосая девочка, которая идет по улице со свечой в руках, закрывая узкой ладонью от ветра ее колеблющееся пламя, и не знает того, что ждет ее на веку и что умрет она в Великий Четверг, когда читают Двенадцать Евангелий…