-- Да, да, да...
-- А в конце января или в феврале вы от нас убыли.
-- Третьего февраля.
-- Ну, я же помню. Убыли на фронт. Только у вас еще тогда после ранения одна нога в колене не сгибалась. Правая, по-моему? Вы еще с палочкой ходили.
-- Да, да, да,-- кивал Ройзман и улыбался. Потом спросил:-- Вы, наверное, на меня обиделись в тот раз?
-- Тогда обиделся,-- честно сказал Третьяков.-- А теперь вот даже вспомнить как-то приятно.
-- Ну что же, команды научились подавать?
-- Так ведь нас часами гоняли по плацу попарно. Идешь друг другу навстречу: "Смирно! Напрра-ву! На-ли-иву! Крругом марш!.." И отбиваешь строевым шагом. Теперь это на всю жизнь.
-- Мне что-то по голосу показалось вначале...
И опять Ройзман кивал, тихо улыбался, думал о своем. И Третьяков о своем думал. "Есть во мне что-то противное,-- думал он и видел опять, как девочка, взглянув на него, сразу нахмурилась.-- Что-то отталкивает от меня людей, я знаю..."
Но, выкурив в коридоре папироску, опять пошел в зал. Места все были заняты. Он стоял у дверей и смотрел, как артист на сцене изображает Гитлера. С приклеенными усиками, с косой челкой на лбу, он припрыгивал, как обезьяна, выкрикивал что-то бесноватое. В зале смеялись, стучали костылями в пол, кричали: "Давай еще!"-- никак не хотели отпускать артиста, словно это и правда живой Гитлер отдан им на потеху. И отчего-то Третьякову было сейчас стыдно за них и стыдно за себя. До Гитлера еще-- фронт и тыл, и не одну дивизию вышлет он оттуда к фронту, и пехотную и танковую. И многих из тех, что смеются сейчас самозабвенно, может быть, и на свете не будет к тому времени. Он сам толком не знал, почему ему стыдно, но в этой простодушной потехе, в недосягаемости Гитлера было что-то такое, что унижало его, Третьякова, в собственных глазах. А может быть, просто у него настроение сейчас такое'.
Когда на сцену вышла эта девочка в валенках, в белом халате, а двое мальчишек с мандолиной и балалайкой вышли за ней, как почетная стража, сели на краешки табуреток, она кивнула, мальчишки, согласно тряхнув чубами, ударили по струнам, и она запела, Третьяков, словно испугавшись чего-то, поспешно опустил глаза. И стоял так, волнуясь все больше, чувствуя мурашки по щекам. Песнь рассказывала про то, что и ему виделось не однажды:
Ты ждешь, Лизавета, от друга привета
И не спишь до рассвета, асе грустишь обо мне,
Одержим победу, к тебе я приеду
На горячем боевом коне...
Неважно, что не так виделось и не такая война шла: не на горячих боевых конях, а проще и страшней, все равно песня волновала и грустно становилось. Кроме матери и сестренки, некому его ни встречать, ни грустить о нем. И отчего-то совсем расстроили хвастливые слова песни: "Улыбнись, повстречая, был я храбрым в бою..." Да, такая девочка может спросить: был ты храбрым в бою? Стоя у дверей, глядя в пол, он дослушал песню до конца.