Осознав, что незамечен, я поднял глаза: крупно вьющиеся потные черные волосы, высокий мокрый лоб, рассеченный вдоль глубокой морщиной, густые брови, голубые глаза с длинными ресницами, орлиный фиолетовый нос, розовые, как у купидончика, щеки, чрезмерно полные губы.
– Я должен вам сказать, я не ожидал этого!
Говорил он один, бесконечно перебивая себя и фонтанируя тостами. Терпение старика лопнуло. Он открыл глаза, уныло опустил голову и принялся рисовать сухим указательным пальцем какие-то круги на подлокотнике.
– И почему мы должны это терпеть? Я пожал плечами.
– Скажите, почему мы должны это терпеть, давайте вместе позовем стюардессу, – предложил он Мишель через проход.
Застекленный холл. Зеркала, которые помнят меня стройным и легким, стремительным и веселым, в отцовском слишком широком костюме и теперешним, круглоголовым, крупным, загорелым и замерзающим, зеркала, которые помнят приходы и уходы, приезды и отъезды, проскальзываешь мимо них, мимоходом отмечая: «хорошо», «плохо», «коротко», «длинно», «поправился», «постарел». А потом после привычного единоборства с тяжелыми входными дверьми – направо вниз – к «Баррикадной» с обязательными пробками в час пик, к зоопарку и эскимо, к деткам и шарикам по субботам и воскресеньям или в соседний вход за углом в огромный магазин с вышколенными полногрудыми продавщицами в кокошниках – икра и прозрачные листья семги, майонез и бородинский, сыр российский и плавленый, пустота и мухи, очереди к застекленной кассирше, мама знает всех их по именам, но маршрут совершенно иной.
– Я готов немедленно покинуть вас. – Оценивающий голубоглазый взгляд на Мишель, в сторону старика – ни полоборота (молодец, складно и без акцента). – Но, сами понимаете, не могу, – он расставил руки в стороны, пытаясь имитировать полет, он чуть было не рухнул в проход и был по-родственному водружен на прежнее место владельцем носа с горбинкой. – За ваше многосложное здоровье, мадам, – он поднял прихваченную со столика чью-то рюмку и выразительно подмигнул.
– Нужно протестовать, я лично больше выносить этого не могу, – прошептал мне старик, откинулся на спинку, закрыл глаза и бережно прикрыл руку с перстеньком другой плоской и сухой рукой.
Через сквер, вечно перенаселенный забулдыгами всех пород и мастей, всех возрастов, полов и религий, всех увечий: одноногих, рябых, распухших, изможденных, с расквашенными носами; лысые женщины, подростки, похваляющиеся самопальными ножами и кастетами, «гастролеры», демонстрирующие наколки, старики, скрючившиеся в собственных лужах, через них, наискосок, к остановке, можно на «Б» или на «10», можно пешком, чуть-чуть, если есть время, чтобы размяться, мимо американского посольства, железобетонных милицейских рож и впоследствии металлических загончиков для желающих, мимо глобуса слева – конечно же, символа новой Москвы, обаятельно вращающегося и источающего голубое сияние по вечерам, вперед, к Парку культуры, оставив позади солидные широкоплечие изваяния, отрешающие отдельные элементы своего бетонного размаха на людские головы-судьбы… Рано или поздно неизбежно вскакиваешь в троллейбус, обычно еще до цветочной лавки, крошечной, с одной витринкой, у которой всегда назначались встречи, справа телефонные автоматы, подземная толкучка, называемая «туалет», а потом через мост, мимо отливающего музыкой роскошного классического портала парка. Затем не стало ни цветочного, ни будок, ни «туалета», перед «Октябрьской» справа и слева – какая-то сумятица, слева сначала заборы и кавардак, а потаи ЦЦХ и парк с изваяниями периода социалистического Нерона и его последышей, но нужно направо по великолепию Ленинского проспекта к каменным объятиям перед площадью Гагарина до потрясавшего умы начала семидесятых магазинища, чтобы перейти, потом прямо, налево, налево и прямо. Вертушка, доска объявлений, около вертушки – вахтерши, уж до чего солидарны они с уборщицами во всей полноте своего «отношения» к нам, по лестнице вверх через зеленый коридор к непонятно-лиловому столу за книжным шкафом – лаборатория, коллеги, окно, за которым и клен, и дуб, и ясень, и марево, и просвет…