Люда впервые оценивала отца как чужого. Слово «предатель» неотступно вертелось в голове, мелькали какие-то доводы «за» и «против». Родину предал? Да вроде – нет… Написал, что думает. Про ее некрасивые дела. Это ведь не предательство. Но написал-то – чужим! Как наябедничал. Настучал. У них в классе стукачей били. А тут – на родину настучал. Родина-мать! Стала бы она чужим на свою мать жаловаться? Никогда. Терпела бы, пока могла. А потом ушла бы. Но чужим – ни слова. Разве от них можно ждать помощи? Но наябедничать – это с каждым может случиться. Она тоже по малолетству иногда жаловалась учительнице на одноклассников, пока не поняла, кто свой, а кто чужой. Тут папа мог по незрелости не разобраться. Ладно. Или родина сделала ему так много плохого, о чем она, его дочь, не знает, так что он перестал ее, родину, любить? Он же не тайно нашпионил, не секреты выдал, только своими мыслями поделился.
Но их-то с мамой за что? Ну, потерпел бы еще год. Защитилась бы мама, исполнилась ее мечта. Предупредил бы их, подготовил. Они бы заранее все собрали, раздали бы знакомым. Не к десятилетию, а к одиннадцатилетию бы опубликовал. Нет, ему надо было эффектно. К круглой дате. Ради круглой даты их – предал. Боялся их сопротивления. Хотел сделать по-своему. За них решил. Значит – предал. Или нет? Или хотел как лучше?
Чужая борода мешала разобраться. Чужие морщинки пролегли под глазами. Чужой запах шел от одежды. Чужая беспокойная бодрость слышалась в нескончаемом монологе:
– Не грустите… к лучшему… десять лет… я обещаю: десять лет – и вы дома. Одиссей дольше странствовал. И вернулся же… Людка увидит мир. До всего докопается. Ее будет не обмануть сладкими речами…
В Мюнхене отец сделал головокружительную карьеру. Ему предложили несколько рабочих мест на выбор. Он ни от одного не отказался. Профессорство в университете он совмещал с работой на радио «Свобода», кроме того, вел рубрику в солидном издании и выступал на всевозможных конференциях. Он явно наслаждался своей востребованностью, непререкаемостью собственного авторитета борца за правду и свободу. Вряд ли у него было время остановиться и задуматься о цене успеха, которую пришлось платить его близким. Он дарил им небывалое материальное благополучие, смели ли они держать на него обиду?
Впрочем, семьей они оставались лишь формально, на деле все жили порознь: отец – в холостяцкой городской квартире, заваленной книгами, мать – в полупустом загородном доме, ни с кем не общающаяся, кроме выращиваемых ею цветов. За все годы, проведенные ею на чужбине, мать ухитрилась не приобрести ни одной вещи: ни пары обуви, ни домашней утвари, ничего. Ее нежелание обзаводиться чем бы то ни было заметили хоть и не сразу, но достаточно быстро, ведь очутилась она в изгнании как погорелец, в чем была. При этом, в отличие от соотечественников, оказавшихся за границей, совершенно не стремилась приобретать, наверстывая упущенное. Она, словно боясь привязываться к вещам, восставала против любой покупки, панически протестуя: