— Была трясина, теперь нету, забутили недавно. Теперь — сухое место. — Назаров застегнул дождевик. — Оно и в жизни человеческой так бывает. Алейников этого в расчёт не берёт, видно… Ну, да хрен с ним. Обдумайте с Агатой всё, а по весне примем вас в колхоз.
И приняли. Иван боялся, что на собрании начнут допытываться, отчего да как очутился в банде у Кафтанова, при каких обстоятельствах прикончил его. Тут может и об Демьяне Инютине, бывшем одноногом старосте, вопрос подняться: кто его-то в амбаре пришлёпнул, как, за что? Об Инютине Иван вообще никогда никому не говорил, кроме Агаты, — ни партизанам тогда, ни на суде потом. Но никто ничего не спросил. Может, потому, что Панкрат Назаров, открывая собрание, напрямик сказал:
— Значит, так, Иван Силантьевич… Что ты в банде у Кафтанова был — знаем. За то отсидел, сколь Советской властью было отмерено. Но ежели какие прежние грехи утаил от суда…
— Али злодейства, — вставил мужичок Евсей Галаншин, живший тогда ещё в Михайловке, и победно оглядел колхозников.
— Так вот, ты, Иван, лучше сейчас перед народом признайся. А то ежели всплывёт что потом… сам понимаешь.
— Ничего я не утаивал, — сказал Иван. — Злодейств никаких не делал. Только портянки Кафтанову стирал да самогонку для него по углам шарил.
— А это не злодейство?! — закричала вдруг Лукерья Кашкарова, баба лет под пятьдесят, на лицо моложавая, всё ещё хранящая следы былой красоты. — У меня, паразит, четверть самогонки из избы выпер. До сих пор бутыль помню — на горлышке краешек сколотый… Ишо плёткой на меня замахнулся. И день помню: как раз на Аграфену-купальницу было в восемнадцатом году…
— Это было, — сказал невесело Иван. — Ты же уцепилась за эту несчастную бутылку, вроде как у тебя сердце вынимали. А Кафтанов, озверевший от пьянства, велел не только самогонку, а и тебя к нему приволочь.
При этих словах начавшийся было ропоток увял, насторожённое любопытство разлилось по рядам колхозников.
— Ну? — не вытерпел кто-то на задней скамейке.
— Я сказал Кафтанову: «Лушка, видать, унюхала что про твои желания, в степь с вечера убегла».
— Эк ты! — вскочил Галаншин, замахал руками. — Вот энтой-то ложи и не прощает тебе Лушка!
— Лишил бабу радости…
— Доседни сожалеет… — заметался в тесной, накуренной конторе хохоток. Лукерья повернула голову вправо, влево, налилась гневом:
— Жеребцы, язви вас! Нахальники… Об чём это я сожалею? Да я, как Иван сказал мне, что Кафтанов… на этакое зарится, при нём же, при Иване, собрала в узел рубашонки для перемены — да в лес. Иван не даст соврать. Скажи ты им, Иван Силантьич! Без перегляду с час бежала, пока сердце не зашлось.