Я замялся, не зная, что ответить, и Лина сказала:
— Менья зовуйт Лина.
— Что, немка? — вдруг насторожилась бабка Аксинья, и ее глаза мгновенно постарели, цепко остановившись на Лине.
— Да нет, тетка Аксинья, — заторопился я, вдруг почувствовав перед нею какую-то виноватость, — она литовка, Лина она.
— А…а, ну конечно, — закивала седенькой головою Аксинья, — латыши, оне люди добрыя. До-обрыя, — протяжно повторила она, — знавала я их, как же, знавала.
— Да не латыши, а литовка она, — возразил я нетерпеливо.
— Ну и пусть, — махнула рукой Аксинья, — это все равно… А я вишь как, думаю, черемшонки навяжу да и продам опосля в Калугино, а на вырученные деньги подарочков накуплю да Бореньке-то и отправлю. Вот ему и гостинец от матери будет. Он и порадуется: не забыла, дескать, старая, все забыли, а она вот помнит, и полегче ему будет в неволюшке-то, полегче. Да…
Чистыми, счастливыми глазами смотрела на нас Аксинья, вспоминая своего погибшего под Берлином сына, и совершенно невозможно было выдержать ее взгляд. Ибо взгляд этот был как бы двухслойным: верхний — чистый и счастливый, а дальше угадывалась громадная боль, выношенная долгими тоскливыми годами, не остывшая, никакой дымкой времени не подернутая.
— Чаю не хотите ли? — предложила Аксинья, вновь принимаясь за работу, — я в аккурат скипятила, и конфеточки у меня есть.
— Спасибо, тетка Аксинья, — дернул я Лину за руку, — мы в лес погулять сходим.
— Ну сходите, сходите, — согласилась Аксинья, — дело молодое, а потом и заходите, вместе попьем.
Мы уходили, а она все еще что-то говорила, и Валет внимательно смотрел на нее, боясь пропустить в этом потоке слов свою кличку.
Мы остановились метрах в пятистах от заимки, облюбовав для себя небольшой ключик, бьющий из-под квадратного камня, поросшего снизу зеленым мхом. Место это было как-то по-особому уютным: молодая ярко-зеленая трава, еще никем не исхоженная, словно специально поджидала нас, крохотную полянку надежно и просторно замыкали толстые вековые кедры, а над всем этим сияло громадное солнце, одинаково щедрое и к нам, и к кедрам, и к ярко-зеленой траве.
— Ой, — только и смогла сказать Лина, подставляя ладонь под холодную и упругую струю воды, — шалтос!
Мы разостлали большое полотенце на траве, выложили на него все наши припасы, но долго сидели в молчании, погруженные в какую-то светлую и легкую печаль. Может быть, шла эта печаль от тайги, пронизанной светом и тенями, а может быть, от заговаривающейся старухи с прядками седых волос. Мы и здесь слышали неторопливые, приглушенные расстоянием удары топора и представляли ее сильно сутулую, высохшую за годами и трудами фигуру…