Дороже самой жизни (Манро) - страница 177

Я дочитала письмо до конца, и все стало ясно. Женщина писала, что ее отец, фамилия которого была Неттерфилд, в 1883 году купил у правительства участок в местах, которые потом стали называть Нижним городом. Участок полого спускался к реке Мейтленд.

Видишь — ирисы растут
Под навесом кленов,
Гуси белые идут
По траве зеленой.

Она не стала писать о том, какой грязной бывала вода в ручье, затоптанном лошадиными копытами, — я бы на ее месте поступила точно так же. И про навоз, конечно, тоже не упомянула.

Вообще, я когда-то и сама сочиняла стихи, очень похожие на эти, хотя мои не сохранились; а может, я их даже и не записывала. В своих стихах я восхваляла природу, а потом никак не могла закруглиться. Вероятно, я слагала их примерно в том же возрасте, когда так нетерпимо относилась к матери, а отец делал все, чтобы выколотить из меня эту нетерпимость. Дубил мне шкуру, как шутливо выражались тогда.

Женщина в своем письме упоминала, что она 1876 года рождения. Всю юность, до замужества, она прожила в отцовском доме. Он стоял там, где кончался город и начинались открытые поля, с видом на закат.

Наш дом.


Могла ли моя мать не знать этого? Не знать, что наш дом когда-то принадлежал Неттерфилдам и что старуха заглядывала в окна своего бывшего жилья?

Вполне могла. К старости этот вопрос заинтересовал меня настолько, что я полезла в архивы и занялась нудным выискиванием фактов. Оказалось, что после Неттерфилдов и до моих родителей дом успел несколько раз перейти из рук в руки. Можно задаться вопросом: почему дом продали, хотя старуха после этого прожила еще много лет? Может, она осталась неимущей вдовой? Кто ее знает. А кто же «приехал и увез ее», по словам моей матери? Может, дочь? Та самая, что пишет стихи и живет в Орегоне? Может, именно эту дочь, уже выросшую, отдалившуюся, искала старуха в детской коляске. Всего через несколько секунд после того, как мать выхватила меня оттуда, цепляясь за меня с такой силой, по ее словам, словно я была ей дороже самой жизни.

Мы с этой дочерью одно время жили недалеко друг от друга — я тогда была уже взрослой. Я могла бы написать ей. Может быть, даже навестить ее. Не будь я так занята собственными маленькими детьми и собственными — неизменно убогими — писательскими потугами. С кем я на самом деле хотела бы тогда поговорить, так это со своей матерью. Но та была уже недосягаема.


Я не поехала домой, когда мать окончательно слегла перед смертью, и на похороны тоже не поехала. У меня было двое маленьких детей и не с кем их оставить в Ванкувере. У нас и денег не было на поездку, и вообще мой муж презирал формальное следование правилам этикета. Но что валить на него? Я думала точно так же. Мы называем некоторые вещи непростительными или говорим, что никогда себе не простим того или этого. Но все равно прощаем. Каждый раз прощаем.