Ее заинтересованность в Оуэне привела к тому, что она стала чаще задумываться о его матери, и временами она незаметно ускользала, чтобы постоять одной перед портретом своей предшественницы. С момента ее появления в Живре портрет — ростовой, и написанный некогда модным художником — повторил судьбу отвергаемой королевы-супруги, которую удаляют все дальше и дальше от трона; и Анна не могла не связать это с постепенным угасанием славы художника. Она предполагала, что, если бы его слава росла, первая миссис Лит могла бы и дальше занимать свое высокое положение над камином в гостиной, вплоть до недопущения изображения своей преемницы. Вместо этого ее путешествия по залам завершились наконец в одиночестве бильярдной, куда никто ни когда не заходил, но где, как считалось, «свет лучше», или мог быть лучше, если бы ставни не были вечно закрыты.
Анне всегда казалось, что бедная дама в элегантном наряде, одиноко сидящая в центре огромного полотна и погруженная в тоскливое созерцание своей позолоченной рамы, ожидала гостей, которые всё не появлялись.
«Конечно, они не появлялись, бедняжка! Интересно, сколько времени тебе понадобилось, чтобы понять: они никогда и не появятся?» — не однажды мысленно вопрошала ее Анна с издевкой, обращенной скорее к себе самой, чем к покойнице; но только после рождения Эффи ей пришло в голову приглядеться повнимательней к лицу на картине и подумать, какого рода гостей могла надеяться увидеть мать Оуэна.
«Определенно, глядя на нее, не скажешь, что они могли быть такими, как мои гости; но трудно судить об этом по портрету, который совершенно явно был написан так, чтобы „понравиться семье“, и это вовсе не учитывает Оуэна. Да, они всё не появлялись, эти гости, не появлялись, вот она и умерла. Она умерла задолго до того, как ее похоронили, — Анна уверена в этом. Эти безжизненные глаза на портрете… Видно, одиночество было невыносимым, если даже Оуэн не мог помешать ей умереть от этого. Она принимала свою одинокость так близко к сердцу, и сердце не выдержало. Всю свою жизнь она видела лишь эту позолоченную раму — да, именно так, позолоченную раму, привинченную к стене! Таков и Оуэн — это абсолютно точно!»
И если в ее силах не допустить этого, она не хотела, чтобы Эффи или Оуэн знали об этом одиночестве или позволили ей снова испытать его. Теперь их было трое, дабы согревать друг друга теплом своей души, и она обнимала обоих детей с равной материнской любовью, словно одного ребенка ей было мало, чтобы защититься от судьбы предшественницы.
Иногда ей воображалось, что Оуэн отзывчивей на ее любовь, нежели родная дочь. Но Эффи была еще ребенок, а Оуэн с самого начала был почти «достаточно взрослым, чтобы понимать» — и уж теперь-то понимал, молчаливо, но тем не менее постоянно показывая ей свое понимание. И это ощущение было фундаментом их близости. Было очень много такого меж ними, о чем никогда не говорилось или даже косвенно не упоминалось, однако это, даже при их редких спорах и размолвках, позволяло находить доводы, приводящие к конечному согласию.