Призвание (Изюмский) - страница 31

— После учительской семинарии приехал я в довольно большой провинциальный город. В гимназии, куда я попал, царили взаимное недоброжелательство и разобщенность. Всяк работал на свой риск, в одиночку… Не было и в помине дружного коллектива, товарищеской поддержки. Почти каждый считал себя самым умным и значительным. И правду скажу: мне, молодому учителю, приходилось тяжело. Физику, кроме меня, преподавал Осмоловский, прозванный гимназистами «хорьком». Такой худощавый мужчина лет за сорок, с острым носиком, белыми тонкими губами и бегающими глазами. Редкие волосы на голове, вжатой в плечи, он старательно зачесывал назад. Мне все казалось, что кожа щек прилипла у него к скулам, так она была натянута. Видите, как он мне в память врезался! — усмехнулся Борис Петрович. — Даже помню: пальцы у него были в бородавках. Ходил Осмоловский крадущейся походкой, говорил таким елейно-рассудительным голоском, будто беседовал сам с собой. В учительской прикидывался человеком мягким, а в классе тонко и ядовито восстанавливал гимназистов против всех остальных учителей. Невинно намекал на какой-нибудь недостаток «уважаемого коллеги», сетовал на его «неоправданную строгость», великодушно заявлял, что «не станет снижать балл по физике за погрешность в речи», рассказывал на уроках анекдоты, защищал «обиженных». Обо мне и моей требовательности Осмоловский отзывался в классах с напускным доброжелательством, с эдакой добродушной иронией: «Все мы в молодости характерец проявляли. Bona fide»[1].

Он любил приводить латинские цитаты, нагромождать мудреные слова, суесловить, пряча за всем этим свое желание прощупать собеседника, найти его уязвимое место. К урокам Осмоловский готовился на уроках же. Заходил в класс, садился и минут десять-пятнадцать молча перелистывал учебник физики, не обращая внимания на шум. Затем начинал объяснять только что прочитанное…

…А был еще и такой, — неторопливо продолжал Борис Петрович, — математик Авдей Авдеевич, лысый, толстый, с двойным подбородком, на редкость трусливый человек. Он всего боялся: суда, ответственности, «дирэктора», как он произносил, возможности попасть впросак, «инспэктора», новых «требований». Любимой темой его разговоров были деньги. В учительской он только и говорил о них: о недополученном гривеннике, о том, как его обвесили и где недодали, об отложенных на лето «срэдствах», о скорой надбавке за «безупрэчную службу». Но никогда, поверите ли, никогда не слышал я от него ни слова о нашем труде. Признаком «дурного тона» считалось говорить в учительской во время отдыха о работе, которая воспринималась многими как обременительная служба. Сами посудите, Анна Васильевна, мог ли я, скажем, о чем-нибудь посоветоваться с Авдеем Авдеевичем, получить помощь, как у старшего товарища?