Через минуту они разговаривали так, словно и не было этих лет, словно вчера еще они сидели вместе за изрезанной ножами партой.
— Утром заглянул ко мне человек, вроде бы случайно заглянул, вроде бы ему дрель нужна. Стоит с этой самой дрелью, молчит, ждет чего-то, а потом говорит: «Я тут слышал, Бредихин появился».
— Ярушин?
— Ага. — Лицо Усольцева просветлело. — Догадался.
— Это нетрудно. Ты ведь о нем больше всего и пишешь.
— Понимаешь, Глеб, — тихо заговорил Усольцев, — я только сейчас его узнал. У меня точно вина какая перед ним… Мы ведь Ярушина ни во что не ставили, пренебрегали им, считали недалеким, почти тупицей. Немудрящий, мол, такой парень, дичок… А он-то думал о нас, знал нас…
— Чем он занимается?
— Токарит у нас в ремонтном. Чуть что, бегут к нему. Прямо профессором стал. Понятное дело, всю жизнь с железками. Ярушина и в армию не взяли после той истории с родителями… У него тогда пятеро на руках осталось. Я тебе писал.
— Да, помню.
— Теперь все подросли. Ромка в суворовском, девчонки-близнецы школу заканчивают, Павлик в ГПТУ, самая младшая — в пятом классе. Да ты, наверное, никого из них и не помнишь. Соберутся все за ужином, в доме чистота, порядок. Толя рассказывает про наш выпуск, про то, какие мы умные да талантливые. Он гордится нами, вспоминает тебя, Алика Ракитина, Юрку Орехова… А я вот сижу с ними за столом и мне стыдно слушать, понимаешь?
— Понимаю, понимаю… А что Орехов?
— Неделю назад я получил от него открытку. Он снова собирается за границу. Все строит что-то. Пишет: будет время, загляну на пару деньков. Пока ни слуху, ни духу.
Этого они оба любили. Глеб привязался к Орехову сильнее других, может, потому, что больше знал его, а может, потому, что в Орехове было то, чего ему, Глебу, порой не доставало — невозмутимость, выдержка, самообладание. Уже тогда, в школе, легко можно было представить, каким станет Орехов.
Мать Юрки была певичкой, солисткой областной филармонии, а отчим — театральным художником, веселый, шумный, лет на семь моложе жены. Он относился к пасынку то ли как к младшему брату, то ли как к приятелю. Юрка звал его Костей: Костя принес… Костя сказал… Глеб часто бывал у них. Дверь открывала мать, в одиннадцатом часу еще в халате, с чашкой кофе, жующая на ходу — торопилась на репетицию, а Костя бегал по комнатам, что-то все не мог найти, натягивал вытертую доху, хватал папку и убегал в театр. «Вы уж, мальчики, сами хозяйничайте, — говорила мать. — Проходите, Глеб, проходите. Юра, кофе в жестяной банке». Глеб видел стол, заставленный тарелками, среди тарелок — кульки, коробки, журналы, в раковине — посуда, на плите кастрюля с едой для щенка. В этой квартире, в этом океане хаоса и запустения, был единственный островок — Юркин стол. Под стеклом календарь и расписание уроков, аккуратная стопка книг, альбомы, готовальня, пузырьки с тушью, в серебряном подстаканнике остро отточенные карандаши, кисти. И сам Юрка — нарядный, причесанный на косой пробор, в белоснежной сорочке, при галстуке. Не совсем было понятно, кто стирал и гладил ему сорочки и не забывал положить в карман свежий носовой платок.