— Это чище, — молвил Станислав. — Я продаю за кусок хлеба свой труд, время, знания, но не убеждения и не истину! Я просто тебя не узнаю, дружище! — грустно прибавил он.
— А я тебе предсказываю, фанатик ты этакий, что будешь ты ходить без сапог! — пожав плечами, парировал Базилевич. — Ха, ха! Посмотрел бы ты, как я его подзадоривал, как ловко ему поддакивал, чтобы он выложил все свои аристократические предрассудки и чтобы мне стало ясно, в каком духе писать историю его рода. Ух, и комедия была! Уверяю тебя, потрясающая сцена для драмы или для романа — когда-нибудь помещу ее в своих мемуарах.
— Боже правый! — воскликнул Стась. — И ты так легко к этому относишься, даже странно как-то, просто понять не могу.
— И никогда не поймешь, — высокомерно отрезал Базилевич. — Ты же из тех людей, кому одна дорога — в монастырь, потому что в мирской жизни, где не столько талант надобен, сколько уменье устраиваться, ты ничего не успеешь. Прощай, я иду в библиотеку сдать Несецкого[64] и взять взамен Стрыйковского и Вельского[65]. Набрел еще случайно на несколько старинных надгробных речей, они мне здорово помогают расписывать этих князьков. Через неделю работа будет готова — и тыща злотых в кармане! Дело стоит того! Кто не умеет пользоваться глупостью человеческой, тот ничего не достигнет!
С этими словами он присвистнул, рассмеялся и пошел дальше.
Наконец вышли в свет стихи Станислава, на которые он возлагал большие надежды, пока не прочел их в один присест в напечатанном виде, испытывая странное ощущение, какое вызывает у всякого новичка зрелище собственных мыслей в новом обличье. Но то ли он утомился от правки отвратительной корректуры, или и впрямь для поэта то, что он творит, никогда не может быть равно идеалу, — Станислав лишь теперь с отчаянием почувствовал, что эти юношеские цветы лишены аромата, красок, силы, какие ему виделись прежде. В унынии он поник головою и стал ждать приговора.
Где бы он ни появился, всюду Станиславу говорили о его стихах, так как в то время в Вильно не только много читали, но и обсуждали каждую новинку — и стар и млад, все наперебой разбирали, комментировали, критиковали, пародировали, высмеивали, однако все это, даже яростные возражения, было свидетельством живого интереса.
Бедняге поэту то и дело сообщали, что кто-то где-то о нем отозвался, что в этом вот стихе нашли нечто, чего, мол, не хватает в другом, но увы! Если собрать критические замечания вместе, они весьма напоминали бы басню Лафонтена о мельнике, его сыне и осле. Одному не нравилось именно то, что хвалил другой, кто-то критиковал отрывок, который остальные считали самым удачным. Позиция каждого из судей определялась его наклонностями, возрастом, образованием и скорее могла служить для характеристики его личности, чем для выяснения достоинств произведения. Женщины восхищались теми стихами, где текли слезы, слышались вздохи, где сердце трогала грусть поэта или музыка слов, которая тоже иногда помогает поэзии через слух пробиться к сердцу, однако, если из истерзанной груди вырывались сарказм, насмешка, скорбь, позабывшие, что их могут услышать, вырывались горячо, сильно, страстно, — тут хорошенькие головки в испуге отворачивались и, казалось, не понимали душевной боли, исторгнувшей этот дикий вопль. Одним в стихах не хватало более понятной и доступной формы, другие, одобрявшие лишь то, чего они не понимали, напротив, находили песни эти чересчур простыми и невысокого полета.