— Да, верно, — терпеливо выслушав эту тираду и холодно кивнув, молвил пан Адам. — Верно, что при том состоянии некоего безумия, в каком я тебя вижу, нам трудно до чего-то договориться. Ты, друг мой, чересчур самонадеян, самоуверен, а понятия о жизни у тебя ложные.
— Ложные? Да если вы, взяв в руки Евангелие того бога, из чьего храма мы с вами выходим, докажете мне ложность моих взглядов, я готов признать себя побежденным.
Пан Адам уже не знал, что сказать, и охотно бы закончил спор.
— Но все же заклинаю тебя всем святым, — сказал он, — ты хоть с этими евреями расстанься! Твои стихи, какие они там ни есть, обратили на тебя внимание, все вокруг повторяют, что ты, мол, служишь у еврея! Это невыносимо, мне приходится от тебя отрекаться.
— Дядюшка, — с некоторым ожесточением произнес Станислав, — уверяю вас, что моя служба благородней, чем многие занятия, я не нуждаюсь и никогда, никогда не буду нуждаться ни в чьей милости и, продавая всего лишь свое время и свой труд, могу смело смотреть в глаза любому.
Он хотел было уйти, но пан Адам его остановил.
— Стась, голубчик, — ласково сказал он, — что ты делаешь? Куда это годится? Я дам тебе сколько надобно, чтобы завершить ученье в университете, если бы ты поручился мне своим шляхетским словом, что выберешься из этого треклятого дома и больше не будешь… ну не будешь подписывать стихи своим именем! Куда это годится, что ты из-за упрямства и гордыни погибаешь от голода и нищеты?
— А куда это годится продавать свою жалость и братскую помощь? — спросил возмущенный вконец юноша. — Вы мне ставите условия, но я не могу их принять.
— Как? Ради меня ты не можешь с евреем расстаться?
— Пан Адам! — чувствуя на глазах слезы, проговорил студент. — Когда во всем мире не было никого, кто бы дал мне хоть каплю воды, я там нашел жалость, сочувствие, радушие, — как в евангельской притче, самаритянин перевязал мои раны, и я умоляю вас, разрешите мне идти моим трудовым путем.
— Ах, сумасброд! — со вздохом сказал себе пан Адам, глядя вслед удалявшемуся Станиславу. — Характеру не занимать, и как жаль, что он такой безумец!
В тот же день, когда они сидели втроем — он, жена и дочь — в гостиной дома, снятого на Великой улице, пан Адам, которому весь день не давал покоя утренний разговор, не мог сдержаться и рассказал о нем, жалуясь на Стася. В устах пана Адама речи юноши наверняка звучали по-другому и не так сильно — дядюшке, естественно, хотелось представить свою роль более выигрышной, для чего надо было ослабить роль противника, — однако и сама супруга его и Аделька, обе почувствовали, сколько порядочности, благородной гордости у бедного юноши, пусть и строптивого, но с возвышенною душой. Правда, светские привычки, злосчастная благовоспитанность, от которой уста немеют, не позволили им выразить вслух свои мысли. Супруга пана Адама, после некоторого раздумья, даже представила себе все в ином свете и из чувствительной женщины, какой была в первые минуты мужнина рассказа, снова стала надменной знатной дамой и с этой позиции осудила Станислава. Аделька же, по молодости лет, не сумела скрыть своих чувств, тихо вздохнула, смутилась — ей стало жаль беднягу!