— Ну что ж, я тобою доволен, — сказал отец после небольшой паузы Станиславу, поспешившему вторично поцеловать ему руку. — Гимназию ты окончил хорошо, тебя хвалят, ты выполнил свой долг. Благодарить за это не буду, ты сделал лишь то, что должен был сделать, — я на вас тружусь в поте лица, также и вы ради своего будущего должны поработать. Сегодня, так и быть, ты свободен, отдыхай и с матерью поговори, но помни, для молодых время дорого, а мне помочь некому, так что завтра — за хозяйство!
Станислав, пока из него не выветрилось школьное ощущение свободы, чувствовал себя посмелей и, пользуясь хорошим расположением отца, отважился высказать свое мнение, которое потом, возможно, было бы отвергнуто.
— Приказание ваше, отец мой и благодетель, для меня свято, — сказал он, пожалуй, немного слишком смелым тоном, судья даже нахмурился и удивленно повернулся к нему, — однако…
— Что за «однако»? Какое там еще «однако»? Откуда взялось это «однако»?
Станислав покраснел, но все же закончил:
— Если вы, отец мой и благодетель, дозволите мне и дальше заниматься науками, то времени вакаций едва хватит для подготовки к экзамену…
Судья от своих решений никогда не отступался, даже сознавая в душе, что ошибся, — особенно же перед детьми.
— Ты что, учить меня уже вздумал? — спросил он. — Шесть классов окончил и зазнался? А я, дурень ты этакий, пятый десяток кончаю, это чуть побольше, чем шестой класс! На все найдется время, если не лодырничать и не плевать в потолок; я тебе назначу часы работы, хочу, чтобы ты освоился с хозяйством и мне помогал. А теперь, — прибавил отец, указывая рукой, — ступай во флигель, там есть комнатка, будешь жить вместе с Фальшевичем, разложи вещи и устраивайся.
Так встретили поэта в родном доме, но, несмотря на суровость отца, на внешнее равнодушие матери, робость братьев и сестер, неудобное жилье, которое пришлось делить с учителем младших братьев, неким Фальшевичем, препротивным болваном, имевшим лишь то достоинство, что был послушен и дешево брал, — Стась чувствовал себя в Красноброде счастливым.
Он любил эти места, связанные для него с тяжкими переживаниями, но также с отрадными воспоминаниями детства, и чуть не со слезами приветствовал их вновь; каждый уголок напоминал какую-нибудь минуту его жизни, редко приятную, чаще чем-то страшную, но в голове и в сердце поэта эти минуты уже выкристаллизовались в драгоценные бриллианты — памятки. Станислав был уже не ребенок, его ровесники пользовались полною свободой, ему же дома ни в чем не было воли. Нечего и говорить о том, что он был лишен самого необходимого, на это он даже не жаловался и не обращал внимания, хотя часто ему бывало стыдно в перешитом отцовском платье с потертыми локтями и в дырявых сапогах ехать в костел, — за это он ни на кого не обижался. Добрая матушка готова была слушать все, кроме жалоб на отца, тут она вмиг умолкала, поджимала губы, давая понять, что даже как слушательница не желает соучаствовать; братья были еще так малы, а сестры так наивны, и так редко удавалось побыть с ними наедине и поговорить по душам, что Станислав жил чрезвычайно одиноко и замкнуто. Учителишка Фальшевич, сосед по комнате, скорее был в тягость, чем услаждал его одиночество. То был один из тех тупиц, которые способны лишь заучить несколько идей и всю жизнь их повторять, но своего суждения не имеют и живут день за днем, ни о чем не задумываясь. Вдобавок он любил выпить, а судьи боялся так, что дрожал от одной мысли о его гневе и даже готов был доносить, если что заприметит лишь бы удостоиться хоть ничтожной милости.