Жан-Луи на минутку запнулся, покраснел и наконец отважно выпалил:
— Философия!
— Ты с ума сошел? Какая философия? Ты будешь заниматься тем, чем занимались отец и дед. Философия не профессия.
— Я получу диплом, потом хочу написать диссертацию. Торопиться мне некуда. Поступлю в университет на службу…
— Ах так вот он, твой идеал! — воскликнула Бланш. — На службу! Нет, вы слышите его, Ксавье, — он хочет быть служащим! Это когда в его распоряжении первая фирма в городе!
В этот момент в гостиную вошел Ив — растрепанный, с горящими глазами; он пробрался через облако дыма, которым вечная сигарета дяди Ксавье окутала лица и мебель.
— Как вы можете, — крикнул он визгливо, — сравнивать ремесло торговца досками и призвание того, кто всю свою жизнь посвящает вопросам духа! Это… это неприлично!
Взрослые, опешив, уставились на мальчишку — без куртки, в расстегнутой рубахе, с падающими на глаза волосами. Дядя с дрожью в голосе сказал ему, что он лезет не в свое дело, а мать велела выйти из комнаты. Но он не слушал их и кричал, что «разумеется, в этом слабоумном городе считают, что торговец чем угодно выше дипломированного филолога! Всякий маклер на винной ярмарке превозносится перед профессором Пьером Дюгемом; даже имени этого никто не вспомнит, разве что в крайнем случае, когда приходится приготовить к выпускным экзаменам какого-нибудь болвана»… (Ив был бы очень озадачен, спроси его кто-нибудь, что же написал профессор Дюгем.)
— Нет, вы его только послушайте! Прямо целая речь… Да ты же сопляк! Молоко на губах еще…
Ива перебивали, но он не обращал никакого внимания. Не только в этом дурацком городе, продолжал он, презирают разум: во всей стране к ученым, к людям умственного труда относятся скверно. «…Во Франции называться профессором — оскорбление, а в Германии это все равно что дворянский титул… Вот и стал их народ великим!» И он, уже чуть не навзрыд, пошел поносить патриотизм и патриотов. Жан-Луи тщетно пытался остановить его. Дядя Ксавье, вне себя, все хотел, чтобы его выслушали:
— Я вне подозрений… всем известно, какой стороны я держусь… Я всегда верил в невиновность Дрейфуса… Но когда какой-то сопляк — я не могу допустить…
Тогда Ив позволил себе отозваться о «тех, кого побили в семидесятом», так грубо, что это и его самого отрезвило. Бланш поднялась с места:
— Так он дядю своего оскорблять! Вон отсюда! Чтоб я тебя больше не видела!
Он прошел через бильярдную, сошел с крыльца. Обжигающий воздух растворился и вновь сомкнулся над ним. Он пошел в глубь застывшего парка. Гудели неподвижные стаи мух, слепни впивались в него через рубашку. Он ни в чем не раскаивался, но унизительно было, что потерял голову; понесся напролом через заросли. Надо было сохранять хладнокровие, не отступать от предмета спора. Они правы: он еще дитя малое… То, что он сказал дяде, было ужасно, и ему никогда этого не простят. Как вернуть их милость? Странно было то, что после этого спора ни мать, ни дядя нимало не упали в его глазах. Ив был еще слишком молод, чтобы встать на их место, войти в их резоны, и все же не судил их: мама и дядя Ксавье по-прежнему были священны; то была часть его детства, чья поэзия вся оставалась одним нераздельным единством, и никак они не могли быть из него изъяты. Что бы они ни говорили, думал Ив, что бы ни делали, ничто не отторгнет их от тайны их собственной жизни. Тщетно мама и дядя Ксавье богохульствовали против разума: разум в них жительствовал и незаметно для них освещал их.