— Выпей, золотце! полегчает…
Поднесла участливо; к самим губам.
Помнишь, Рашка? — ты тогда села. С размаху. Знала, что не сможешь, что шевельнуться — и то будто реку вспять; а все-таки села. Взяла кружку из добрых рук. А хотелось взять хрупкое, износившееся запястье нежданной гостьи; взять, как умела раньше.
Ладно, проехали.
Глянула в яркие, любопытные, ну никак не старческие — девчоночьи глазки.
— Отвар? целебный?!
— Отвар, золотце! на семи травушках, на осьми корешках! Мертвенького подымет!.. пей, не боись, за Шептухой злого не держится…
— Мертвенького подымет? А живого в гроб уложит?
— Шутишь, золотце? Славненько, коли шутишь — знать, хворь отпущает…
— Это, бабка, поп отпущает, грехи-то!
А поезд все стучал где-то, все дарил подарки, приближаясь.
Вот и смогла: поболтала кружкой, расплескав тяжелые, душистые капли. Спросила — просто, жестко, словно давнюю знакомую:
— Ты зачем меня отравить вздумала, Шептуха кус-крендельская? Что я тебе сделала?
Старуха глаз-то не отвела.
Пожевала запавшими губами.
— Пей, — попросила.
Ты улыбнулась через силу:
— Сама пей. Поможет; от старости.
Вы смотрели друг на друга: неприкаянная Рашель Альтшуллер, маг в законе, ссыльная каторжанка в отставке, — и бабка Шептуха, каких много по деревням-селам, знахарка-платочница, мелочь ведьмачья, по чью рябую душу и урядник, не то что облавной жандарм из «Варваров», явиться постесняется.
Засмеют ведь.
— Жить шибко хочется? — не то спросила, не то самой себе сказала старуха. — Ну не пей, коли желанья нет…
Встала.
Качнулась прочь.
— Погоди. Погоди, говорю!
Задержалась.
— Ты кого обмануть хотела, старая? меня, фартовую Даму Бубен?! Когда устану, сама к тебе приду, попрошу: дай глотнуть! Ты ж меня вовсе не знаешь! — за что?! Что я тебе сделала? за какие вины не любишь?!
Сморщилась в золе печеная картошечка.
Потускнели глазки.
Налились свинцом.
— Отчего ж не любить, золотце? люблю. Первой бы на могилке твоей убивалась. А коли б довелось и дружка твоего, рома гулящего, на тот свет спровадить — и вовсе б наплакалась всласть. Не зря, значит, небо коптила. Лады, чего уж там… не выпадет боле случая…
Помолчала старая.
— Хошь, кончи меня, Шептуху. Тебе это, как мне куренку башку свернуть. Прости; не прощай — все едино. Ненавижу вас, мажье семя… жизнь моя никчемушняя от вас — наперекосяк!..
— Садись, — сказала ты.
Шептуха бочком присела на край топчанчика. Не постеснялась; глядела тихо, просто. Во взгляде плескалась… ненависть? нет, боль. Тоже не старческая — ясная, живая.
— Тебе, золотце, штоб на любовь тесно приворожить, — прошамкал пустой рот, — чего было надобно-то? Там, на воле?