Больше я его не встречал. Только теперь, через пятнадцать лет, я пошел на его могилу в сухих горах и принес на нее с морского берега несколько гладких зеленых камней. Мне передавали, что Волошин просил его могилу засыпать морскими камнями.
В Феодосии я пробыл два дня у художника. Спал в его мастерской за неоконченными картинами, как за ширмами.
Художник — старый поляк, человек сухой и молчаливый, — меня почти не заметил. Только при первой встрече он проворчал:
— Мне совершенно все равно, кто вы и почему скрываетесь. Мне нет никакого дела до офицеров и большевиков. Все вы мешаете людям работать.
— Если я мешаю, то уйду, — ответил я и пошел к двери.
— Если вы выйдете раньше, чем я вам позволю, — сказал он, — то я сейчас же пойду в контрразведку и донесу на вас. Поняли?
Через три дня он так же на ходу, не отрываясь от работы, сказал мне:
— Теперь можете убираться.
Я ушел. Вскоре я узнал, что в городе рыскала по улицам отчаянная офицерская сотня и выйти было невозможно. В тот день, когда художник меня выгнал, сотня ушла в Симферополь.
Голодный, с избитыми ногами, добрался наконец до родного городка, до отцовского дома.
В каменоломнях под Керчью в то время, сидели, как звери в норе, два партизанских красных полка. Белые выкуривали их оттуда ядовитыми газами и замуровали входы в пещеры.
Время было опасное.
Дома меня встретила мать. Заплакала и села на лавку.
Я осмотрелся кругом, и тоска вошла в сердце, как болезнь, — пусто, голодно, тараканы шуршат под обоями, а за оконцем все те же хибарки с побитыми стеклами, ходят оборванные старики, и ветер несет и несет с севера белую пыль.
— Где папаша? — спрашиваю мать. — И дайте мне чего-нибудь поесть. Двое суток я иду голодный.
Она собрала мне поесть — соленую камсу с коркой хлеба. За едой я рассказал, что мне надо скрываться. Она дрожит и утирает платком глаза. Куриная слепота у нее была, должно быть, — глаза все время слезились.
В то время я пожалел, что вернулся домой. Но делать было нечего. Я остался дожидаться отца.
Отец пришел к вечеру — весь в глине, злой и усталый. Поздоровался, посмотрел на меня и молча сел на лавку. Мать принесла керосиновую коптилку, поставила на стол. Отец задул ее и все сидит, молчит в темноте. Потом сказал хрипло:
— Дура баба, как индюшка. Лампой может нас выдать. Тебя кто-нибудь видел?
— Не знаю.
— От белых у отца решил сховаться?
Я смотрел на него, и у меня все тяжелее становилось на сердце.
— Поживешь — узнаешь. Господа офицеры каждый день на работу гоняют. Маяк теперь не горит.
— Окопы роете?
Отец молчит. Мать меня толкает в спину, — отцу в темноте не видно. Тут я догадался, что отец ходил замуровывать ходы в каменоломни. Я ничего не сказал, но решил утром уйти из дому. Голова болела от обиды за людей.