Лутатини кое-как дотянул вахту. Поднялся на верхнюю палубу и тут же, против машинного кожуха, подойдя к борту, ухватился за планшир. Ноги подгибались. Вздохи были короткие и торопливые, и в такт им дергались плечи и голова, как у больного, доживающего последние минуты. Сощурившись, недоуменно огляделся, теряя взор в безграничном сиянии. Было десять часов утра. Солнце поднялось высоко. Кругом не было ни облачка, ни дымка, ни одного предмета, ни птицы — ничего, за что можно было бы зацепиться глазами. Голубая пустота тропического неба пылала зноем, а устоявшиеся воды океана отливали густо-синим блеском. Поражала убийственная тишина. Хоть бы один порыв ветра всколыхнул мертвый штиль.
Лутатини был похож на человека, не успевшего проснуться от тяжелого сна. Не отдавая себе отчета, спустился в матросский кубрик. В нем никого не было, кроме старого рулевого Гимбо, рывшегося в своих вещах. Лутатини, нагнувшись, тупо уставился в пол, стараясь что-то вспомнить. Зачем он пришел сюда? Безотчетно повернул голову, заглянул в большое зеркало на переборке. Глаза его испуганно расширились, словно встретились с ночным привидением. Трудно было поверить, что на него смотрело его собственное отражение; чумазое лицо, искривленное гримасой ужаса, с провалившимися щеками, с открытым ртом, с седой бородой и с такими же седыми, всклокоченными волосами на голове.
Лутатини попятился назад, выставив вперед руки, словно для защиты. И тот, страшно знакомый, но вместе с тем чужой человек, похожий на мертвеца, вставшего из гроба, повторил его движения.
— Пресвятая дева Мария! — воскликнул Лутатини, отвернувшись и хватаясь руками за голову.
— Что с вами, дружище? — обратился к нему рулевой Гимбо.
— Старик…
— Какой старик?
— Я не узнал себя.
Гимбо, догадавшись в чем дело, рассмеялся.
— Умойтесь хорошенько пресной водой — и сразу помолодеете. Это соль осела на волосах. Вот мне уже больше ничего не поможет. Растратил свою молодость.
Лутатини в этот день не обедал. Не было никакого желания есть, — может быть, оттого, что вместе с водою он наглотался овсяной муки. И сон его был тревожный, с бредовыми видениями.
А когда судовой колокол, оглашая тишину тропиков, пробил четыре склянки, Лутатини снова спустился в кочегарку.
Он посмотрел на термометр.
— Шестьдесят пять градусов!
Голос его прозвучал высокой нотой, испуганно, словно хотел предупредить других о приблизившейся опасности.
Но ни Домбер, ни Сольма ничего на это не ответили. Все молча и угрюмо взялись за работу. Только угольщик Вранер проворчал:
— Скучно что-то. Хоть бы драку какую устроить.