— Да, Лутатини, из вас выйдет толк…
— Главное — глаз верный, и голова на своем месте.
Наконец ему самостоятельно пришлось стать на вахту в рулевой рубке. Никогда в жизни он не переживал такой радости, как на этот раз, когда впервые доверили ему стать одному перед нактоузом, на котором был укреплен компас. Держась за медные рукоятки штурвала, он немного согнулся, сосредоточенный и взволнованный, как будто совершал какое-то священное таинство. И не было границ его удивлению: огромнейший корабль с грузом в шесть тысяч тонн стал в его руках послушным, как хороший ребенок. Даже компас, раньше загадочный и непонятный, теперь засиял перед ним, как вифлеемская путеводная звезда перед волхвами. Иногда Лутатини бросал взгляд вперед, в сияющий простор, на заштилевшие синие воды тропиков, на острый, как нож, круг горизонта. И думал про себя: пусть там, за этим небосклоном, ожидают его горчайшие события — все равно, а пока он счастлив. Когда вахтенный штурман спрашивал его, как на румбе, Лутатини выкрикивал ответ громко, высокой нотой, словно провозглашая о спасении всего человечества:
— Норд-ост тридцать два!
Биение сердца сливалось с ритмом движущихся железных частей. Хотя каждый был занят только своим делом, но ему казалось, что все смотрят на него. До сих пор он был никчемным человеком. А теперь вдруг вырос в собственных глазах, приобрел значительность и, опьяненный этим, гордо стоял на руле, словно взял на себя всю ответственность и за судно, и за всех его обитателей. Ведь это он, Себастьян Лутатини, направляет корабль в солнечно-голубую безбрежность, взбудораженный, с горящими глазами, с вдохновенным лицом.
Лутатини шел дальше в познании обязанностей палубного матроса. Он научился завязывать морские узлы, сплеснивать концы, стропы, швартовы, делать мягкие кранцы. Каждый матрос должен быть маляром. И Лутатини умел не только красить, но разводить краски, смешивая в известной пропорции сурик или белила с вареным льняным маслом. Он так старался, что даже боцман, косясь на него желтым глазом, одобрительно ухмылялся. А между тем у Лутатини были свои соображения: он до смерти боялся, как бы его опять не послали в кочегарку, в это анафемское пекло. Он работал сверх установленного времени. Но это не изнуряло его. С каждым днем он наливался здоровьем, бодростью. Тело его покрывалось хорошим загаром.
Матросы теперь предстали перед ним совершенно в другом свете. Насколько они показались ему подлыми и мерзкими вначале, настолько же стали за последнее время хорошими товарищами. Да и ругаться как будто стали меньше, а может быть, слух его, привыкнув, перестал замечать сквернословие.