К несчастию для себя, я совсем не писатель, но, раз мне доверили заполнить эту страницу словами, произнесу также собственный ужас, который скорее обобществленного, нежели единоличного, свойства, ибо он посещает разных людей, только они стыдятся о нем говорить. Обычно он наползает к рассвету, сочась непристойной сукровицей из-под сомнительных обагренных ногтей розоперстой, что называется Эос. Это особый страх несвободы и рабства, который жирным варевом заливает весь мозг, и сперва невозможно понять, какая конкретно инстанция займется твоей санобработкой — будет ли то невнятное учреждение, как бы заброшенный азиатский зиндан с земляным полом ниже уровня моря, где участь тонет в соленой воде, натекающей в горло, или сухостойная трудовая тюрьма с повторяющимся шестилетним испытательным сроком (ты не знаешь, откуда взялся повтор), или — уверенность крепнет — вон та знакомая школа: вычленяясь из хаоса, она берет на себя главные функции твоего потного поругания. Ты никогда не боялся экзаменов, даже если имел причины для страха. Кажется, над тобою не издевались товарищи, и ты давно растерял все обиды тогдашнего инфантилизма, полагая их несущественными. С той поры приключилась масса занятных вещей, достойных развлечь твое подсознание в час, когда сторожа кричат с Сеира: «Сколько ночи?» А в ответ: «Приближается утро, но еще ночь. Если вы настоятельно спрашиваете, то обратитесь и приходите». Почему же таким ужасом веет от школы и почему ее приближение образует вокруг тебя зону трепета, как если б то было «Священное» — манящее и невыносимое, нечто такое, что может быть познано лишь сокрушительным личным опытом, после которого падает надобность в дефинициях. Хорош опыт, сказал бы Зощенко. Ну, соску в горшок уронил. Но ведь твой страх не придуман, а школа неволит и ранит тебя, как не могла бы поранить пригрезившаяся тюрьма. В этом волшебном горшке, внезапно раздвигающем нечистоты невинности, исчезают предметы покрупнее, чем соска, и ты не раз просыпался в смятении — до тех пор пока не прочел «Фердидурку» Витольда Гомбровича (1904–1969) и с радостью не убедился, что его навещали те же видения, но он их сумел прояснить.
Переводить его стали в последние годы: заря освобождения русскоговорящих народов осветила и этого ветерана изгнания, не желавшего возвращаться в новую Польшу из Аргентины и Франции. Одержимый кошмарами, от которых он заслонялся всем, что попадалось под руку и на язык… А муть все равно натекала в прорехи, так что ему приходилось ее отжимать на бумагу, — и тогда он сам превратился в застарелый кошмар польской авангардной словесности, не ведавшей, как выбраться из-под этого кошмара обложного влияния. Сейчас, вероятно, какие-то средства придуманы, но мне о них ничего не известно. Бессмысленное слово «Фердидурка» не существует ни в одном языке — автор его сочинил — и с фабулой произведения оно нимало не связано, ни разу не появившись в так называемом тексте. Который, что особенно радует рецензента, пересказу не подлежит — говоря о Гомбровиче, уместно запастись апофатической интонацией. Отрицательный гнозис, однако, позволяет упомянуть о завязке, и она в общих чертах такова: некий великовозрастный молодой человек без ясных занятий, ведущий это исключительно многословное и дурацкое повествование, волею фантастических обстоятельств принужден вернуться за школьную парту, благополучно оставленную им лет пятнадцать назад. Зачинается казус «в тот бездушный и призрачный миг, когда ночь, собственно, уже кончилась, а рассвет еще не успел как следует устояться. Внезапно вырванный из сна, я чуть было не помчал в такси на вокзал, ибо представлялось мне, я уезжаю, — и тут только с горечью осознал, что поезда на вокзале для меня нет, никакой час для меня не пробил».